Сципион. Социально-исторический роман. Том 2
Шрифт:
— Ах, так! — с чувством повторила она утреннее восклицание, но теперь уже этим не ограничилась. Как истинная женщина, она, не сумев получить чувственного удовольствия, отдалась наслаждению мести:
— С нею, значит, пожалуйста, а меня не хочешь! — кричала она. — Ловко же она всех нас провела. Талант, ничего не возразишь! Как выставит себя в похотливом танце, так все мужчины ее: и цари, и рабы. Самых толстобрюхих богачей совращала! Прежний хозяин на ней здорово наживался, да и сам ласками этой бесстыдницы обделен не был, как и его похотливые сынки!
— Ты о ком? — вдруг испугался Публий, ранее настроенный скептически.
— О твоей любовнице, нечестивой Беренике!
— Молчать! — закричал
— Может, и грязная, под всяких приходилось ложиться по нашей рабской доле, да только не такая грязная, как твоя Береника! Я уйду, на то я и рабыня, чтобы все сносить покорно, но расспроси сам свою красотку о том, как госпожа, выкупив нас, троих самых красивых рабынь города, у трех самых богатых и развратных вольноотпущенников, дала нам задание обольстить тебя, чтобы ты, оставшись с кем-то из нас, не противился ее пребыванию в столице! Конкурс выиграла Береника! Теперь она получит от госпожи свободу и добропорядочного муженька-лавочника!
Высказав все это, Глория ловко увернулась от пущенного, как из баллисты, башмака Сципиона и скрылась за дверью.
Избавившись наконец от разъяренной девицы, но не избавившись от ее слов, Публий снова увидел перед собою повисший в серой пустоте лик восточного предсказателя, двадцать пять лет назад напророчившего ему, что все его победы и удачи будут начинены изнутри несчастьями и в итоге обернутся поражениями. «Вот так слабо прозвучал и стих, захлебнувшись в пучине человеческой низости, последний всхлип моей жизни», — сказал себе Сципион. Стараясь скрыться от неотвязных мыслей, он попытался погрузиться в очищающую бездну сна, однако безуспешно. Для него раскрывала объятия другая бездна, но он упрямо медлил рухнуть в этот беспредельный провал, чьею добычей в конечном итоге становятся все. «Все, что явилось на свет, должно исчезнуть». «Но не теперь же, в самом деле! — мысленно восклицал Публий. — А то ведь чего могут возомнить о себе эти мокрохвостые сучки!» И тут же он возмутился самим собою:
«Боги! Какие ничтожные мотивы руководят мною! Может быть, правы стоики, перешагнувшие в себе через все человеческие? Поддался бы я тогда тщеславию их сухой гордости и фиктивной свободы, не вляпался бы теперь в эту грязь.» Чем дальше он углублялся в лес рассуждений, тем чернее были его мысли, их едкая желчь разъедала мозг, и голова уже не могла долее вмещать в себе столько яда. Морщась от ударов молота головной боли, Публий вышел во двор, но там было слишком оживленно для него даже сейчас, поздним вечером: топали чем-то озабоченные кролики, швыряли опустошенное корыто свиньи, тяжело вздыхали коровы. Его тяготила собственная жизнь, а терпеть еще и чужую было вовсе невмоготу. В поисках покоя он шагнул в сад, потом в лес и незаметно для себя пришел на отдаленную поляну у самого предела его владений, где три месяца назад перед ним танцевала Береника.
Публий сплюнул от досады, что ноги занесли его сюда, и хотел поскорее уйти с этого, излишне памятного места, но вдруг его охватила какая-то нега, словно здесь еще реял незримый дух его любви. Он остановился, пораженный сладостным благоуханьем ночных ароматов, возможно, и вызвавших в нем по ассоциации былые чувства. Пока он колебался произошло то, что заставило его задержаться на несколько часов.
— А я ждала тебя, — раздался из темноты болезненно знакомый голос. Публий вздрогнул. Вздрогнул сначала от радости, а потом от возмущения.
— Нет, не страшись, сегодня мои колени плотно сдвинуты, — продолжал голос, — мои чары на замке, и тебе ничего не грозит.
— Зато тебе грозят мои чары, — зловеще отозвался Публий, — те чары, которые покорили три огромные страны.
— Неужели ты станешь сражаться со мною силою всех твоих легионов? — нагло засмеялась
— Ну, как раз у Эмилии ты заслужила совсем иную почесть: красный колпак на голову и серый колпак, то бишь лавочника — в постель.
— А ты ревнуешь? — с озорством воскликнула она.
— Не кощунствуй.
— И все же ты меня любишь, Публий…
— Господин, а не Публий: рабам надлежит и рабское обращение.
— И все же ты меня любишь, Публий, иначе ты бы не пришел сюда. Да, я ждала тебя. Я видела утром, как долговязая дуреха перехватила твой огненный взгляд, обращенный на меня, и ничуть не сомневалась, что после этого она окажет тебе просветительскую услугу, коли уж ты отверг все прочие ее услуги. Я представляю, как теперь блаженствует Глория, ведь ударить соперницу, особенно, если та — твоя подруга, слаще, чем обнять любимого. Я ждала тебя, Публий, чтобы дать тебе ответ на все твои вопросы. Ведь у тебя много вопросов? Скажи, ты сразу поверил Глории?
— Сразу. Труднее верить в исключение, чем в правило, хотя первое куда радостнее.
— А с чего бы мне быть исключением, если я обитала на самом дне порока? Ты бы задумался. Нет, ты не раздумывал, увидел яркий цветок и тут же его сорвал. Ах, какая красота! Ах, как он пахнет! А что его двадцать лет поливали навозом, об этом предпочитал не знать!
— Но я на самом деле не знал… то есть я знал, что ты танцовщица, но…
— Там, где существует рабство, не может быть благородной красоты! Ты не знал, ты обитал среди своих сенаторов, величавых и белых, ты каждый миг пользовался трудами рабов и не знал, что ваша господская чистота достигается нашей рабской грязью!
— Но если мы отпустим всех рабов, то скоро сами станем их рабами. Таков мир. Не мы, а пунийцы начали войну, они пришли к нам в Италию с целью обратить нас в рабство. Наша мораль оказалась здоровее, наш дух — сильнее, мы победили, поэтому рабы — они. Что же, нам теперь их жалеть? Прежде пленных вовсе убивали, а потом им стали позволять жить, хотя и рабской жизнью. У египтян рабы так и назывались «живые убитые».
— Не надо про египтян. Мне нет до них дела. Я ненавижу вас, я ненавижу рабство, и никакие ваши умные рассуждения не поколеблют моей ненависти!
— И меня ненавидишь? — грустно спросил Публий.
— А разве ты не рабовладелец?
— Но ведь я любил тебя… и твои ответные ласки, казалось, были такими искренними.
— Между рабыней и господином не может быть любви. Любовь возможна только между равными, в других случаях это — либо паскудная торговля, либо ущербная, болезненная страсть. Ведь ты не станешь уважать раба? Ты будешь его ценить, если он тебе подходит, но уважать — никогда. А станет раб уважать того, кто его презирает, того, кто отнимает у него возможность быть человеком? Никогда. Любовь же выше уваженья, и ей подавно не возникнуть в условиях неравенства. Меня на свой манер любили многие нобили, горели ярой страстью, но в решающий миг они обязательно видели во мне рабыню, а не возлюбленную. Бывало и наоборот, иногда мои чары давали мне такую власть над мужчинами, что я могла делать с ними, что захочу, однако это тоже были взаимоотношения господина и раба, только госпожой выступала уже я, а рабами были они. И такое господство, несмотря на некоторую упоительность, по сути, столь же мерзко, сколь и рабство. Неравенство унижает и господ, и рабов. Разве ты сейчас не чувствуешь себя виноватым предо мною?