Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX-XX веков. Том 3. С-Я
Шрифт:
ЦЕНЗОР Дмитрий Михайлович
Поэт, прозаик. Участник «Кружка Молодых» (СПб., 1906). Публикации в журналах «Бегемот», «Пушка» и др. Стихотворные сборники «Старое гетто» (СПб., 1907), «Крылья Икара» (СПб., 1908), «Легенда будней» (СПб., 1913), «Священный стяг» (Пг., 1915).
«Дмитрий Цензор! При этом мне мерещится вечно юный поэт в легком платьишке, фланирующий по набережной
«Дмитрий Цензор – создание петербургской богемы одной из последних формаций, именно той, которая, в свою очередь, создана революцией 1905 года.
…Кругозор его не широк, на стихах лежит печать газеты; перепевает он самого себя без конца, но все-таки, переходя от отрицательного к положительному, надо сказать о нем, что он появился в то время, когда поэтов были только десятки, а не сотни, как теперь, что он чист душой и, главное, что временами он поет как птица, хотя и хуже птицы; видно, что ему поется, что он не заставляет себя петь» (А. Блок. Из рецензии 1919).
ЦИБУЛЬСКИЙ (Цыбульский) Николай Карлович
Композитор. Вместе с Б. Прониным распорядитель артистического кафе «Бродячая собака». Автор оперы «Голос жизни или скала смерти».
«Цибульский жил где-то на Васильевском острове, в какой-то малюсенькой, поражающей убогостью комнатушке, всю меблировку которой составляли железная кровать без матраца, ломанный, грязный деревянный табурет и такой же поломанный грязный деревянный стол; ко всему еще – жена с вечно плачущим и страдающим от холода и голода ребенком… Но в этой же комнатушке было несколько листов нотной бумаги, на которых руками Цибульского запечатлены были замечательные по своей красоте и композиции, причудливые и фантастические вальсы.
Не думайте, что под эти вальсы можно было с приятностью кружиться в опьяняющем легкомыслии; нет, они были полны такой неизбывной и грустной тоски, что их нельзя было слушать без слез. Когда нелепый Цибульский, вечно нетрезвый, очкастый, огромный и высокий, грязный и ободранный, перебирал клавиши своими тоже грязными руками, самые утонченные, красивые и избалованные женщины оказывались у его ног. В одинаковой степени благоговели перед Цибульским и все другие; сам Илья Сац с большим восторгом слушал его. Но вальсы Цибульского почти потерялись во времени, ибо Цибульский был бродяга с головы до ног, ничего не хотел и не умел сохранять и ничего не старался извлекать из своего несомненного большого дарования. С утра до поздней ночи среди ли друзей в богеме, или от поздней ночи до раннего утра в каких-то далеких, заброшенных чайных или трактирах по окраинам – он оставался самим собою. Цибульский умел быть философом; он умел спокойно проживать свой вечный, поистине замечательный рубль. Какая бы ни была компания (кстати – во всякой компании Цибульский держался трезвее, спокойнее и выдержаннее всех), после того когда уже все уставали и торопились по домам, он один никуда не спешил и добродушно, методически, постоянно напоминал о рубле, т. е. просил его у кого-нибудь взаймы, разумеется, никогда его не отдавая; во всякой компании
О Цибульском рассказывали, что он бросал когда-то какие-то бомбы, был непримиримым бунтарем и анархистом, но чем бы он ни был, все видели в нем благороднейшего, прекраснейшего человека, для всех он был неутомимым энтузиастом и совершенно исключительным музыкантом, к сожалению, в силу своей странной натуры не оставившим после себя никакого следа, не закрепившим тех импровизаций, которыми он увлекал всех без исключения» (А. Мгебров. Жизнь в театре).
«…Комната у портного на Конюшенной. Два оплывающие огарка. Высокий потолок расплывается в сумраке. Рояль раскрыт.
Облезлых стен, пятен сырости, окурков и пустых бутылок – не видно. Комната кажется пустой и торжественной. Пламя огарков колеблется.
В этом колеблющемся свете не видно и то, что так бросается в глаза в „мертвом, беспощадном свете дня“ в лице Ц.: опухлость бессонных ночей, давно не бритые щеки, едкая, безнадежная „усмешечка“ идущего на дно человека. Оно помолодело, это лицо, и изменилось. Глаза смотрят зорко и пристально в растрепанную нотную рукопись…
Ц. берет два-три аккорда, потом смахивает ноты с пюпитра.
– К черту! Я буду играть так.
„Так“ – значит импровизировать. Разные бывают импровизации, но то, что делает Ц., – ни на что не похоже.
Сначала – „полосканье зубов“, как он сам называет свою прелюдию. Нечто вроде гамм, разыгрываемых усердной ученицей, только что-то неладное в этих гаммах, какая-то червоточина. Понемногу, незаметно отдельные тона сливаются в невнятный, ровный, однообразный шум. Минута, три, пять – шум нарастает, тяжелеет, превращается в грохот. – Вот так импровизация! – Какой-то стук тысячи деревянных ложек по барабану. Какая же это музыка?..
Тс… Не прерывайте и вслушайтесь. Слышите? Еще нет? А… слышите теперь?
…Среди тысячи деревянных ложек – есть одна серебряная. И ударяет она по тонкому звенящему стеклу…
Слышите?
Ее едва слышно, она, скорее, чувствуется, чем слышна. Но она есть, и ее тонкий, легкий звон проникает, осмысливает, перерождает этот деревянный гул. И гул уже не деревянный – он глохнет, отступает, слабеет…
Не отрывая пальцев от клавиш, Ц. оборачивается к слушателям. Его лицо раскраснелось, глаза шалые. Он перекрикивает музыку:
– Людоеды отступают, щелкая зубами. Им не удалось сожрать прекрасного англичанина!
Не обращайте внимания на это дикое „пояснение“. Слушайте, слушайте…
…Шум исчез. Чистая, удивительная, ни на что не похожая мелодия – торжествует победу. Лучше закрыть глаза. Закрыть глаза и слушать это торжество звуков. Нет больше ни Конюшенной, ни оплывающих огарков, ни залитого пивом рояля. Наступила минута, когда:
Все исчезает, – остаетсяПространство, звезды и певец.Слушайте! Сейчас все оборвется, крышка рояля хлопнет, и хриплый голос пробасит:
– Ну, довольно ерунды!
– Какую прелесть вы играли, Николай Карлович. Почему вы не запишете этого?
– Записать? – Деланно глуповатая усмешка. – Записать? Пробовал-с. И неоднократно. Не поддается записи… Да к чему. И так слышно. „Имеющие уши да слышат“, – затягивает Ц., как дьякон. Потом жеманно раскланивается: – Позвольте узнать, виконт, что вам приятнее – сидеть в конуре старого пьяницы или отправиться в небезызвестный этаблисман Эдельвейс?» (Г. Иванов. Петербургские зимы).