Шапка Мономаха
Шрифт:
– Братская любовь от клятв не родится. Ваши отцы, сыновья Ярослава Мудрого, клялись в любви друг к другу у гробниц святых Бориса и Глеба, а через полгода от этой любви не осталось и следа. Где любовь, там сейчас же влезает сатана.
– Это верно, – озадаченный напоминанием, сказал Мономах. – Но разве не для того ты писал житие Бориса и Глеба, а Никон – летописец, чтобы не повторялись на Руси прежние порухи? Ты должен перенять у Никона его труд!
– Летописец не учит не повторять ошибок, – возразил Нестор. – Да род людской и нельзя этому научить. Летописец рассказывает, как Бог исправляет людские ошибки и наказывает преступления… А Русь будет
– От княжьих раздоров, говоришь, погибнет Русь, – удрученно повторил Владимир Всеволодич. – Прошу тебя, Нестор, держи в уме то, что скажу тебе. Не свора князей должна править Русью, а один – самовластец державный, как у греков царь. И клятвы тогда будут нелицемерные, и любовь неложная, и меньше места, где влезть сатане.
– Когда евреи потребовали у Бога поставить над ними царя, это значило, что вера в них ослабела и одна лишь десница Божья не удерживала их более от зла и бесчинств.
– Хочешь сказать, что сейчас на Руси сильна вера? – Мономах не понимал, к чему ведет речь книжник, и потому говорил раздраженно.
– Зависть будет всегда, – вздохнул Нестор. – Если самовластцем станет Святополк Изяславич, покоришься ему, князь?
– Покорюсь.
– А если кто из его сыновей? Покоришься младшему родичу?
Мономах смолчал.
– Любовь никакой властью не водворишь, князь, а род человеческий призван к святости, к высшей любви, – продолжал книжник. – Пускай Русь хотя б попытается стать святой…
– Сам же ты сказал – погибнет от ненависти и раздоров! – вспыльчиво бросил князь.
На этот раз промолчал Нестор.
– Не можешь возвеличивать Русь, – сердился Владимир Всеволодич, – пиши как есть: о злых делах, о беззакониях, о невежестве, о всех бедах русских. Пиши, как и за что страдает наша земля, отчего кровью напитывается и стонет. Господь дал тебе говорить книжными словесами, а ты молчишь, будто глухонемой!
– Не молчу я, князь. Богу молюсь. Молюсь, чтобы не сбылось мое видение. Но ты правду сказал: хотя и молюсь, и под землей себя изнуряю, а гордыню смирить не могу. О ничтожестве Руси писать душа не лежит. Отпусти меня, не томи, – с печалью попросил книжник.
Мономах встал. На лице у него была написана сильная досада.
– Еще перед Любечем был я в Печерском монастыре, видел там иконописца Алипия. Он подошел ко мне и сказал, чтобы я передал тебе его слова. Я не придал тем словам значения. А сейчас вспомнил. Вот что говорит тебе богомаз Алипий: «Молюсь, чтобы мое видение сбылось». Я не знаю, что это значит. Только верю, что Русь не погибнет и будет славна в веках. А ты не веришь!
Князь хотел уже пойти, стукнув дверкой, как снаружи затопало и загрохало. В келью просунулся озабоченный чем-то боярин Судила Гордятич.
– Епископ Ефрем, князь…
– Приехал?!
– Не доехал. Помирает в лесу.
С криком «Коня и лекаря!» Мономах ринулся во двор.
9
До
Не впрок шли те епитимьи. Зато теперь и отцу было б не стыдно поглядеть на сына, везущего к князю епископа и громкие киевские вести. Княж муж хотел даже предложить владыке после праведных трудов в Суздале заехать и в Ростов. Но только он открыл рот, чтоб сказать это, как Ефрем захрипел, стал задыхаться и заваливаться с коня. Олекса подхватил сухопарое владычное тело, крикнул отрокам. Епископа приняли на руки, уложили на брошенный при дороге мятель.
Ефрем судорожно дышал, закатывал очи и, казалось, готов был отойти на вечный покой. Княж муж перепугался не на шутку. Плохая служба князю – вместо того, чтоб доставить владыку в целости и сохранности, привезти лишь его тело, потеряв в дороге душу. В Суздаль немедленно полетел гонец. Олекса стоял над епископом на коленях, вливал ему в рот по капле грецкое красное вино и кричал в ухо, едва соображая:
– Я те помру, владыко!! Ты что ж делаешь-то со мной? Как я князю в глаза посмотрю, если ты даже не поздороваешься с ним?!
Ефрем вытолкал изо рта язык, силясь что-то сказать.
– Врешь, не помрешь! – скрежетал зубами попович. – Захотел раньше времени в рай попасть? Не выйдет, владыко. Не пущу! Вот довезу тебя до князя, тогда делай что хочешь. Хоть на огненной колеснице на небо поезжай.
Епископ, содрогнувшись всем телом, закрыл глаза. Попович выронил корчагу с вином и взревел:
– А ну исповедывай меня, владыко! Если помрешь и не снимешь с меня грехи, Бог тебя не помилует за мою погибшую душу!
Этот рев не дотягивал до того трубного гласа, который в конце времен подымет всех мертвых. Однако Ефрему хватило и его, чтоб ожить. Отворив очи, он страдающе посмотрел на поповича.
– Пере… стань так орать, – слабым голосом вымолвил он. – Бог тебя услышал, а я оглох… В тороке… достань епитрахиль.
Попович бросился к епископову коню, развязал торок, вытянул холщовую с золотым шитьем епитрахиль, без которой священник не может служить. Вернувшись, надел ее на шею Ефрему.
– Давай сюда свои грехи. – Владыка утомленно прикрыл веки, словно устал за всю свою жизнь сбрасывать с плеч кающихся каменную тяжесть их прегрешений.
Попович оглянулся на дружину. Трудно ему было облегчать душу, тем паче что владыко и помирать уже вроде не собирался. Да ничего не поделаешь – сказав «аз», говори и «буки».
– Ну чего встали? Отошли все!
Подождав, когда отроки разойдутся, он вздохнул:
– Грешен, владыко. – И стал небыстро перечислять: – Блудил. Воровал. Убивал. Пьянствовал. Завидовал. Возлюбил серебро и почесть. Не питал алчущих и жаждущих, не одевал нагих…