Случай Эренбурга
Шрифт:
Не оспаривая этих общих объяснений, я бы к ним добавил (имея в виду данный конкретный, индивидуальный «случай Фейхтвангера») еще по меньшей мере два.
История эта не случайно именно сейчас всплыла в моей памяти. Помимо того, что она и сама по себе тут как нельзя более кстати, услышал я ее от того же Натана Эйдельмана. А ему ее рассказал его отец.
В лагере, у костра, каждый день отчаянно спорили сталинцы с троцкистами. К этим спорам с интересом прислушивался один зэк — старый еврей, не принадлежавший ни к ортодоксам, ни к поклонникам Троцкого. После нескольких таких «политдискуссий» он сказал отцу Натана:
— Знаете, Яков Наумович, я наконец-таки понял, в чем разница между Троцким
— ???
— Вот вы сколько писем имеете право посылать домой?
— Два письма в год.
— А если бы победил Троцкий… Что ни говорите, а Лев Давыдович, в отличие от Сталина, был человек интеллигентный. Если бы победил он, вы имели бы право посылать не два, а три письма в год.
При всей меткости этого иронического замечания следует все-таки признать, что гражданам Страны Советов — как отбывающим свой безразмерный срок в сталинских лагерях, так и тем, кто в эти лагеря по случайности не попал, — было все-таки не совсем все равно, кто кого слопал бы в той кровавой грызне — Сталин оппозиционеров или оппозиционеры Сталина.
Фейхтвангеру же на это было в высшей степени наплевать. Для него не существовало даже той микроскопической разницы между Сталиным и Троцким, которую иронически отметил старый лагерник в своем разговоре с отцом Натана Эйдельмана. И поэтому ему было совершенно все равно, кто кого победит и кто кого убьет: Троцкий Сталина или Сталин Троцкого (Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова, Пятакова).
А для Эренбурга Бухарин был не просто «лучше» Сталина: «Бухарчик» был его старый гимназический товарищ, человек, с которым он был близок, которого искренне любил.
Понимал ли Фейхтвангер, что воспетый им советский вождь не слишком отличается от ненавистного ему фюрера?
Быть может, не в полном объеме, но кое-что безусловно понимал.
Но все это не имело для него никакого (или почти никакого) значения. Ему важно было только одно: Советский Союз (то есть Сталин) — это единственная реальная сила, которая может противостоять Гитлеру.
В полном объеме — и так ясно, как сейчас сформулировал, — я все это понял, конечно, позже. Но и в те времена, о которых сейчас рассказываю, «случай Фейхтвангера» не таил для меня особых загадок. С Фейхтвангером все было более или менее ясно.
Иное дело — Эренбург.
Перемена, случившаяся с ним в 1934 году, когда он написал свой первый советский роман, не была ни «тактическим ходом», ни — тем более — вульгарным приспособленчеством. Превращаясь из Савла в Павла, он был искренен. Неискренность в искусстве скрыть невозможно: самая малая крупица неправды сразу обнаружит себя, как фальшивый звук.
Не могу сказать, чтобы роман Эренбурга «День второй» принадлежал к числу моих любимых книг. Скорее он оставил меня равнодушным — как, впрочем, и все другие советские производственные романы: «Соть» Леонова, «Гидроцентраль» Мариэтты Шагинян. Вот только «Время, вперед!» Катаева я читал с удовольствием, а некоторые реплики оттуда («Я стою босиком в коридоре») даже вошли в мой (общий наш, людей моего поколения и моего круга) словарь и блистали там наравне с жемчужинками Ильфа и Петрова.
Да, в общем, можно было бы сказать, что роман Эренбурга «День второй» проехал мимо, никак меня не задев, если бы не один его персонаж: Володя Сафонов.
Профессор Байченко сказал Сафонову: «Вы типичный изгой». Володя заглянул в словарь. Там значилось: «Изгой — исключенный из счета неграмотный попович, князь без владенья, проторговавшийся гость, банкрот». Володя усмехнулся — профессор прав. Сафонова надлежит исключить из счета. Только по недосмотру он еще состоит в жизни. Он, например, не верит, что домна прекрасней Венеры. Он даже не уверен, что домна нужнее, нежели этот кусок пожелтевшего мрамора. Он — неграмотный попович. Он сдал, как и все, диамат. Но если просмотреть его мысли так, как просматривают школьную работу, придется подчеркнуть
Сафонов — князь без владенья. Князь теперь не титул. Это скорее клеймо… Сафонов — князь не по родословной, он князь по несчастью.
Какие же у него владения? Койка в общежитии? Книжка Пастернака? Дневник? Разумеется. Его владения необозримы. Он недавно беседовал с Блезом Паскалем во дворе парижского Порт-Рояля. Он может оседлать коня и отправиться с поручиком Лермонтовым в самый дальний аул. Ему ничего не стоит подарить любимой Альгамбру или Кассиопею. Но эти владения не признаны законом. Перед людьми он нищ…
Вернее всего, он — проторговавшийся гость. Не пора ли признаться, что они банкроты?..
Тут впервые в этом мысленном монологе Володи Сафонова местоимение единственного числа («он») заменяется местоимением множественного: «Они».
Они — это интеллигенты.
Они торговали верой, сердечным жаром, передовыми идеями. Они торговали и проторговались. Мечтая о справедливости, они не забывали о сложных рифмах. Невинности они не соблюли. Что касается капитала, то он был достаточно условен. Этот капитал ликвидировали заодно с капитализмом. Говорят, будто могила Кюхли в Тобольске разворочена. От Достоевского остались только переводы на немецкий да каторжный халат. Последний, разумеется, сдан в Музей революции. Змею «Медного всадника» остается сдать в зоопарк. Что же добавить? Обезумевшего старика на станции Астапово? Стриженых курсисток? Декадентов? Земских врачей?
Блок во что бы то ни стало хотел услышать «музыку революции». Услышав ее, он умолк. Ему повезло: он вовремя умер. Другие еще живут. Когда-то банкротов сажали в долговую тюрьму. Теперь одних вывели в расход. Другие сбежали в Париж: они лечат больную совесть на французских водах. Третьи? Третьи еще валяются: это мусор на стройке.
У меня не было никаких сомнений в том, что эти мысли Володи Сафонова — мысли самого Эренбурга. Быть может, поэтому этот герой эренбурговского романа, в отличие от других его персонажей, не оставил меня равнодушным? Тех, других, автор (это чувствовалось) только наблюдал. Этого он знал изнутри. Он знал его насквозь.
Да, конечно, и поэтому тоже. Но только отчасти.
Главная же причина моего неравнодушия к Володе Сафонову была в том, что я узнавал в нем себя.
Вот так же я узнавал себя в Кавалерове, герое «Зависти» Юрия Олеши. В Мечике из фадеевского «Разгрома». В Мише Колче — герое тогда же прочитанного мною романа Бориса Левина «Юноша».
В каждого из этих героев автор (и Эренбург, и Олеша, и Фадеев, и Борис Левин) вложил себя. Каждому подарил свои ощущения, свои мысли, свои сомнения. Каждый из них был частью его собственной души. Но при этом каждый (и Эренбург, и Олеша, и Фадеев, и Борис Левин) к этому своему герою относился, мягко говоря, неприязненно. Каждый этого своего «однояйцового близнеца» отторгал от себя, клеймил, уничтожал, разоблачал. И Эренбург делал это, пожалуй, решительней и бескомпромиссней не только, чем Юрий Олеша со своим Кавалеровым и Борис Левин со своим Мишей Колче, но даже чем Александр Фадеев со своим Мечиком.
Во всяком случае, говорил он о своей неприязни к этому своему герою прямо, не окутывая эту неприязнь туманом художественной образности, а даже как бы нарочито ее выпячивая.
О Кавалерове Юрия Олеши критики еще как-то спорили. В нем все-таки увидели хоть что-то хорошее, хоть какие-то привлекательные черты. В хоре голосов, именующих его подонком и отщепенцем, зловещей отрыжкой старого мира, раздавались все-таки отдельные голоса, робко намекающие, что не худо бы людям нового «машинного века» перенять у Кавалерова его нежность, его душевную отзывчивость, его способность чувствовать поэзию и красоту.