Смерть считать недействительной(Сборник)
Шрифт:
А на другой день он принес, чтобы развлечь меня, свою коллекцию марок.
Тут, естественно, наш разговор стал более содержательным. Показывает мне Шандор марку и смотрит на меня. Я определяю — старая знакомая! — «Уругвай» или «Тасмания»! Шандор довольно смеется: верно, «Уругвай» и «Тасмания»! Но многие страны по-венгерски называются не так, как по-русски, и в этих случаях я до тех пор твердил венгерское название, пока не произносил его совсем чисто, а Шандор учился называть эту страну по-русски.
Постепенно наши беседы начали захватывать все больший круг тем. Я, например, уже понял, что
И когда он пришел, я подарил ему планшетку, объяснив, что уезжаю и она мне больше не нужна. Он сперва ни за что не хотел брать такого дорогого подарка. Но когда я все-таки убедил его, он раскрыл свой альбом, вырвал из него первый листок, на который была наклеена всего одна-единственная марка, и протянул его мне. Это была первая марка Венгерской Советской Республики, возникшей вскоре после нашей Октябрьской революции, но продержавшейся только четыре с половиной месяца. На штемпеле гашения стояла дата: «16.VII — 1919». Изображен на ней был Карл Маркс.
Я стал отказываться. Глаза Шандора наполнились слезами. Сбивчиво, горячо он принялся убеждать меня, что я обязательно должен принять от него эту марку: что у него нет ничего дороже ее. Он говорил много, но я понял лишь то, что эту марку подарил ему его отец, что отец его — коммунист и, наверно, погиб в концлагере, — гитлеровцы взяли его, когда еще была жива мать, а Шандор был совсем маленький — он показал ладонью, какой. И еще я понял из его слов, что это — самая дорогая ему марка, что у него ничего больше не осталось от отца, но он обязательно хочет, чтобы советский офицер взял эту марку на память о венгерском мальчике…
И я взял ее, и она теперь так же открывает мой альбом, как прежде открывала альбом Шандора Сегеди, — на отдельном листке, против всяких правил. Но ведь не всегда обязательно соблюдать правила.
А Шандора Сегеди я, к сожалению, до сих пор не смог найти снова, хотя он уже, конечно, стал взрослым и, наверно, даже кончил техникум или вуз. Сколько я ни просил разных знакомых, порой отправляющихся в Венгрию, чтобы они разузнали его адрес, никто его не отыскал. Потому что Шандор — это по-русски Александр, а Сегеди в Венгрии столько, сколько у нас Сергеевых или Смирновых. Вот и попробуй найти в столице Сашу Смирнова, если не знаешь о нем ничего больше, кроме того, что он спас тебе жизнь да когда-то жил с тетей…
И только в самые последние дни, уже после подавления контрреволюционного мятежа 1956 года, мне однажды в газете попалось на глаза его имя. Я прочел в заметке
Но если случайно, дорогой Шандор, дойдет до тебя этот мой рассказ или ты хотя бы услышишь о нем, откликнись. Ты даже представить себе не можешь, как я буду рад!
1956
Командировка в Грюнштедтль
С тех пор как наши части взяли этот саксонский городок, мне как-то не пришлось больше бывать в нем. А ведь человека непременно тянет снова — хоть раз! — повидать те места, где он воевал. Вот почему, когда уже вскоре после окончания войны на мою долю выпала командировка в этот городок, я ее встретил с удовольствием.
Это был городок типично бюргерский, памятный еще по картинке в школьном учебнике, такой благополучный и довольный собой, так аккуратно разрисованный разными красками: ярко-красные черепичные крыши, ярко-зеленые деревья, ярко-желтый песок дорожек… Деревья стоят вдоль дорожек по струнке. По разузоренному плиточному тротуару торжественно шествует к кирхе гроссфатер, с молодцевато и воинственно закрученными кверху усами, об руку с осанистой гроссмуттер, а перед ними чинный внучонок, с пробором на голове и в шерстяных гольфах… Под всем этим, чтоб не ошибиться, в школьном учебнике стояла подпись: «Der Stadt» — «Город».
Но когда мы ворвались в этот городок на плечах отступавшего противника, застрявшая в памяти картинка учебника не сразу вновь возникла перед глазами. Приниженный, вобрав голову поглубже в плечи, укутавшись, точно в отрепье, в рваные клочья дыма, городок прикинулся жалким, нищим и несчастным. На улицах попадались одни старухи, одеты они были в черные, только черные и обязательно штопаные платья. Из каждого окна свисали огромные белые полотнища — простыни, скатерти, сшитые как флаги полотенца, — они задевали тебя за шлем, за штык винтовки, приставали: «Пощадите!»
Перед нами не следует унижаться — это вызывает в нас отвращение. Городок не понимал этого. Он умел если не кичиться, то только унижаться.
И над сборочными мастерскими Мессершмитта на окраине тоже плескалось белое полотнище. Правда, когда наши бойцы прорвались к мастерским вплотную, оттуда застрочил пулемет. Какой-то сержант и двое солдат вломились тогда в мастерскую с фланга, высадили дверь на чердак и выстрелам в спину прикончили эсэсовца, лежавшего за пулеметам. Эсэсовец был одет уже в штатское, а рукав его — предусмотрительно, заранее — перетянут белой повязкой. Педантичности он не изменил до самой смерти. Но и педантичность его не спасла.