Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Наташка… По утрам, как и прежде, возле моей подушки появляется ее милая рожица. Она всегда встает раньше меня. У нас с ней крепкая дружба. Я для нее всемогущий и всеумеющий, и, если у меня есть свободное время, а оно не часто случалось, для Наташки большой праздник. Летом в солнечные дни мы мастерили большого змея — две лучины крест-накрест, крепкая бумага и веревочный хвост с двумя пустыми катушками из-под ниток на конце. Этот змей поднимался выше крыши нашего дома, выше старой березы, выше всего в селе, даже выше колокольни старой церкви. Я передавал упругую, гудящую на ветру бечевку в слабенькие ручонки Наташки, приказывал крепко-накрепко
А в ненастные осенние дни мы с ней читали книги. Она знает всего четыре буквы, из которых складывается ее имя, книг же сама читать не умеет, зато умеет их внимательно слушать. Ох, эта милая сосредоточенность и углубленность на детском лице, а ее счастливый смех, когда выстроганный из полена Буратино бьет деревянными кулачками папу Карло по лысине!.. Мы еще умели с ней вдвоем искать на необитаемом острове спрятанные пиратами сокровища. Для этого нам не надо было уходить из дому, мы могли путешествовать, сидя за столом, склонив головы к большому листу бумаги. На этом листе моя рука рисовала контуры неизвестного всему миру острова с заливами, реками, озерами, болотами, скалами. Нас двое отважных путешественников, вооруженных ружьями и лодками. Мы плаваем по реке, на нас нападают крокодилы, мы стреляем диких кабанов, разводим костры (они помечаются на листе красным карандашом), жарим свинину. И, конечно, в конце концов мы находим пещеру, где стоят бочки с золотом и сундуки с драгоценными камнями. Мы радуемся и сожалеем. Радуемся, что наше путешествие так удачно окончилось, сожалеем, что оно все-таки окончилось.
Наташка! Гляжу ли на нее, просто ли вспоминаю — чувствую: нет сил уйти, нет смелости решиться.
Держит меня и непонятная жалость к Тоне. Я ее не люблю, мне тяжело на нее глядеть, и все-таки она мне не посторонний человек.
Держат даже стены дома. Теперь, когда задумываюсь, что придется расстаться с привычной, годами налаженной жизнью, невольно открываю для себя неприметные до сих пор удобства и прелести. Полки, заставленные книгами. Каждый гвоздь вбит в них с любовным расчетом. Помню, как бегал на промкомбинат, доставал морилку. Тридцатитомное сочинение Горького — первая крупная покупка из моих книг — было для меня праздником. Мой старый рабочий стол с лампой, накрытой вылинявшим абажуром, — мой верный друг, мой молчаливый единомышленниц! Сколько вечеров проведено за ним, сколько исписано на нем бумаги, сколько передумано и пережито!..
Но нет минуты, чтобы я не вспоминал о Вале. Жить и постоянно травить себя мыслями о ней — какая же это жизнь? Не могу не слышать ее голоса, не могу не видеть ее лица. Не могу!
Никогда прежде я не ненавидел Тоню. Без всякого насилия над собой я терпел ее общество. Теперь же я ее ненавижу за широкие бедра, туго обтянутые юбкой, за покато опущенные плечи, за все ее тело со знакомыми, надоевшими щедротами, гибкое, сильное, с несоразмерно маленькой головой. Я ненавидел ее за то, что она живет рядом со мною, что нисколько не похожа на ту женщину, которую люблю. Я сдерживаюсь, глубоко прячу свою ненависть, притворяюсь, нет, не любящим — где уж! — а равнодушным. Жить и постоянно скрывать свою ненависть невозможно. Рано или поздно она прорвется. Я должен решиться. Должен! Но как?
Не люблю! Ненавижу! И жалею!.. Как быть?
В самый разгар таких сомнений пришел ко мне Василий
Он подсел к столу, положил на белую скатерть темную мослаковатую руку, постучал крепкими ногтями, начал без предисловий:
— Только что от Коковиной… — Сделал значительную паузу, настойчиво вглядываясь мне в самые зрачки, ожидая, что я, как бывало раньше, насторожусь, буду слушать, боясь пропустить слово.
— Так вот, был у нас с этой милой дамой разговор, подымались друг перед другом на дыбки. Обвиняет тебя кругом: в интриганстве против Степана Артемовича, в разваливании школьного коллектива, в прожектерстве…
Василий Тихонович снова замолчал, выжидающе приглядываясь. А я молчал и про себя досадовал: «Эк ведь уставился! Обвиняют в интриганстве, в разваливании коллектива. Да хотя бы в убийстве — пусть себе тешатся! У меня душа не резиновый пузырь — сколько ни суй, растягивается и вмещает. Хватит! Сыт! Того, что есть, переварить не сумею. А Василию не расскажешь. Он весь в заботах — усох так, что нос да глаза остались. Разве поймет?.. Я молчал.
— Не позднее как завтра, в пять часов, — с холодной сдержанностью, по которой я чувствовал — накипает злость на мое равнодушие, продолжал Василий Тихонович, — собирает Коковина совещание. Цель его — добить тебя, смешать с грязью, со временем освободить из школы. Коковина напугана, что в области ее будут упрекать за Степана Артемовича, за потворство тебе. Ей, как всегда, для собственного спасения нужна жертва. В прошлый раз, спасая себя, она пожертвовала Степаном Артемовичем, теперь жертвой будешь ты. Слушаешь меня или мечтаешь? Жертвоприношение завтра намечается.
— Ну, слышу. Надоело. Сбежать бы…
— Куда…
— Куда глаза глядят.
— Ты болен?
— Нет, здоров.
— Крылышки с отчаянья опустил… Рано. Нужно драться. Нужно перед всеми вывести Коковину на чистую воду. Учителя должны поверить тебе. Тебе, никому другому! Сейчас самый ответственный момент. Смолчишь, руки опустишь — ставь крест на всем деле. Разуверившись в тебе, учителя перестанут и мне верить. Полетит все к чертям под хвост. Запомни: завтра в пять! К этому времени, надеюсь, у тебя настроение изменится.
Он встал, долговязый, узкоплечий, с кадыкастой шеей и черным, ссохшимся лицом, на котором торчал жесткий нос. С подозрительным вниманием последний раз окинул меня взглядом, шагнул к двери, но тут же круто повернулся, снова прочно сел на стул.
— Слушай, — произнес он сурово, — мы с тобой вроде никогда не признавались друг дружке в любви и дружбе…
— А разве нужно?
— Видно, было не нужно, раз молчали. Теперь нужно. Ты доверяешь мне или нет?
— Ну, доверяю. А что такое?
— Без „ну“. Могу я тебя продать, как продал тот твой дружок, которому ты в любви объяснялся? Не отвечай, не сомневаюсь, что веришь мне.
— Что это тебя на объяснения кинуло?
— Потому что ты таишься передо мной. Потому что ты мне не говоришь: что случилось?
— Ничего. Кроме того, что тебе известно.
— Нет, не все известно. Скажи: это верно, что про тебя говорят по селу?
— Мне не докладывают, что про меня говорят.
— Ты с женой Ващенкова какие-то амуры завел. Это правда?