Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
— Еще одно. Когда вы были в городе, видел ли кто вас из знакомых?
— Лещев видел.
— Не то. Из загарьевцев кто-нибудь видел?
— Вроде нет.
— Должно быть, кто-то видел. В обком на вас чья-то досужая рука анонимку написала. Не точно это, но догадываюсь. Очень скоропалительно решили меня перебросить. Боятся за авторитет, спасают меня. До сих пор на мои просьбы приходили только отказы. Имейте это в виду. Вале не говорите. Незачем. Берегите ее…
По заполненному людьми залу Ващенков прошел твердой поступью, с непроницаемо-спокойным лицом. Возле крыльца чайной его ждала «Победа». Шофер при его появлении зашевелился за рулем.
Ващенков
— Прощайте.
Я пожал ее:
— Прощайте, Петр Петрович.
Во всех окнах чайной виднелись лица.
Ващенков сел рядом с шофером, уткнул подбородок в грудь, приказал:
— Побыстрей к поезду.
Я стоял, пока машина не свернула за угол.
Валя сидела одна в комнате, снова беспорядочно заваленной нераспакованными вещами. Она поднялась мне навстречу:
— Уехал?
— Уехал.
Она снова опустилась на ящик, взгляд ее был рассеянный, руки неспокойно двигались, то поправляли юбку, то ощупывали шершавые доски ящика, то трогали сумочку на коленях, и все это при отсутствующем, рассеянном взгляде.
Я почувствовал, что она не просто жалеет его, а она любит его, любит, пожалуй, в эту минуту больше, чем меня. И я прощал ей это, я понимал ее, я сам был подавлен, уничтожен поступком Ващенкова, признавал его превосходство над собой.
— Что мы будем делать? — спросила она безучастно.
— Будем устраиваться. Завтра будем подыскивать себе место для жилья. Нам же нельзя здесь оставаться. Это его дом, здесь станет жить другой секретарь райкома.
— Это его дом, — повторила она.
— А сейчас я пойду.
Она подняла на меня глаза.
— Туда?
— Да.
Она устало кивнула головой: «Иди».
Я вышел.
Сказать? Все? Вот она, катастрофа. Мы ее предчувствовали, перед ней содрогались. Вот она разворачивается полным ходом. Она беспощадна, заставляет быть беспощадным и меня. Только что проводили на станцию человека, хорошего человека, которого я обрек на одиночество. Жалость и помощь не могут теперь исходить от меня, я несу только крушение, только ломку. Я сейчас иду, чтоб разрушить еще одну жизнь, и даже не одну, а две жизни.
Я был опорным столбом своего дома. Тоня лишь занималась тем, что вокруг меня лепила гнездо, ежеминутно, ежечасно надстраивала; и делала она все это любовно, вкладывала все силы, какие у нее были. Я уйду, рухнет опорный столб. Что ей останется? Работа? Так она не увлечена ею, она для нее была только лишней подпоркой к дому. Дочь? Так и дочь для нее лучшее украшение дома, его гордость. В представлении Тони дочь станет теперь сиротой, вместе с крушением дома рухнет в глазах Тони и судьба дочери. Трагедия Тони нисколько не меньше, чем трагедия Ващенкова. Тоня наверняка менее мужественна, потому и катастрофа покажется ей еще более ужасной.
Но что же делать? Нельзя обойти Тоню. Я и здесь не смогу быть жалостливым, не смогу ничем помочь. Я разрушитель, я иду в свой дом и несу разрушение. Нет большего несчастья, чем сознательно отнимать счастье у других.
А Наташка?.. По утрам возле моей подушки — ее розовая рожица и изучающие глаза. Никогда этого не будет! Никогда больше я не услышу ее восторженный выкрик: «Мой папа!» Что она подумает о своем отце? Жить без Наташки, видеться изредка, стыдливо приносить подарки, смотреть ей в глаза… Дочь моя! Что я делаю? Ухожу от тебя! Предаю!
Нельзя думать об этом! Повернуть все по старому невозможно. Думай о том, что Наташка еще ребенок,
Настасья время от времени уходила в деревню к родне, часто забирала с собой и Наташку. И сейчас не было дома ни Настасьи, ни Наташки. Не было дома и Тони.
Я облегченно вздохнул. На несколько минут, на полчаса катастрофа откладывается. Могу оглядеться, могу обдумать.
А стены дома встретили меня обжитым покоем. Чистый половичок у дверей, у стола бахромой скатерти в безмятежном одиночестве играет котенок, в углу разбросаны Наташкины игрушки, целлулоидная кукла с наивной доверчивостью глядит разрисованными глазами. Тревога пока еще не вошла в эти стены, здесь все как было.
Я прошел в свою комнату. На письменном столе разбросаны бумаги. Это мое выступление, которое я писал для совещания, моя защитная речь перед Коковиной. Неужели не дальше как несколько часов тому назад я писал это, писал взволнованно, возмущался Коковиной, верил в свое святое возмущение! Это было всего несколько часов тому назад!
Среди моих бумаг лежит листок, на нем что-то написано крупным, аккуратным почерком. Что это? Я взял в руки листок.
«Андрей Васильевич, — прочитал я. — Как честный человек, я не хочу действовать исподтишка. На сегодняшнем совещании я выступаю против Вас. Это мой долг. На опыте своей работы я убедился, что Вы глубоко заблуждаетесь. Хотел перед совещанием Вас видеть и объясниться.
Неизменно Вас уважающий Анатолий Поярков».
Здесь был Анатолий Акиндинович. Он выступает сегодня на совещании. «Как честный человек…» Честный? Мне не приходилось ни убеждаться, ни разуверяться в этом. Но в том, что он непробиваемо глуп, нет для меня сомнения. Он приходил сюда доказывать, что я заблуждаюсь, только потому, что у него не получилось. Понятно, этого Анатолия Акиндиновича вытащила Коковина, он для нее та дубинка, с помощью которой можно усердно бить меня. У него не получилось. Разве это не доказательств, что я прожектерствую, что из моих потуг ничего толкового не выйдет!
Я взглянул на часы: без десяти минут семь. Совещание уже началось.
Без десяти минут семь на моих часах. И вся окружающая меня жизнь как бы развернулась передо мной, я ее увидел объемной.
Без десяти семь. Ващенков сейчас ходит возле железнодорожного полотна, ждет поезд. Невеселые у него мысли…
Валя сейчас тоже думает об одиноком Ващенкове, ожидающем поезда. И ее мысли такие же невеселые…
Без десяти семь. Идет совещание. Быть может, выступает Коковина, говорит обо мне, упрекает меня за недисциплинированность, за партизанщину, как особое доказательство выставляет мое отсутствие на этом совещании. А возможно, выступает Анатолий Акиндинович. Кичливо рассуждает о том, как он взялся проверять на практике и у него ничего не получилось. Он не может ошибаться, могут ошибаться только другие. Я всегда чувствовал, что его глупая активность сыграет со мной злую шутку. Впрочем, плевать!.. Василий Тихонович сейчас, верно, глядит на свои часы: без десяти семь, совещание идет, а меня нет. Василий Тихонович мысленно обкладывает меня всяческими ругательствами. Ему не плевать, он не хочет поражения…