Софринский тарантас
Шрифт:
— А мы думали?.. — первой нарушила молчание пожилая сестра, а потом вдруг вся затерзалась, стала тискать руками полотенце. — Это надо же, вшей испугались… — и, быстренько намочив под краном полотенце, начала растирать свое лицо.
— Думали, думали, вот и додумались… — пробурчал сквозь нос молоденький, элегантно-чистенький врач и непонимающе посмотрел на меня, словно только я и мог его помиловать и спасти.
Я поставил себя на его место. Трудно сказать, как бы я поступил. Может быть, тоже, заприметив на девочкином теле вшей, не стал бы далее осматривать ее, а, с пренебрежительной барственной раздражительностью
— Уж больно чистенькие мы, медики, стали, культурненькие, порой боимся пальчики о больного замарать… — часто кричит пронзенный какой-нибудь обидой наш самый старый доктор, фронтовик Архипыч. И весь набычившись, припомнив нам и этот случай с вшивостью, вдруг разрядит закипевшую злобу на врачебную нерадивость:
— Эх вы-ы! Заразы-ы! Что же это вы?.. Рано позабыли окопы. От этой нечисти на фронте порой некуда было и ногой ступить. Но мы ступали. И ничего, как видите, выжили. А тут испугались. Да взяли бы бритву, три куска мыла.
Его слова подбадривают. Зажигают.
Но, увы, все это слова. Как говорится, после драки кулаками не машут.
Пятнадцатилетней девочки, которую я повторно привез в приемный покой, уже нет и никогда не будет…
Женщина проглотила кость. Я приехал на вызов, осмотрел горло. Тоненькая рыбная кость впилась в заднюю стенку глотки. «Пустяки… — решил я. — Вытащу ее прямо здесь, на дому».
Но не тут-то было. Только я начинаю просить женщину приоткрыть рот, как она кричит: «Ой, больно. Ой, не могу…»
Я успокаиваю ее. А она вновь при виде в моей руке блестящего зажима: «Ой, больно! Ой, не могу!..» — и в слезы.
— Да поймите вы… — в который раз объясняю я ей. — Кость чепуховая. Да притом не вся впилась, имеется хвостик.
А она опять, словно ее режут: «Ой, больно! Ой, не могу!» — и от какого-то непонятного мне страха задыхается и хрипит.
«Лучше бы я ее в стационар отвез, чем вот так вот маяться. А может, у нее слизистая такая чувствительная?» Я даю ей успокоительные таблетки, а для уверенности дела орошаю слизистую новокаином.
Наступает пауза.
— Доктор, а может, мне хлебный мякиш проглотить? — тихо спрашивает женщина, и я вновь чувствую, что ее дыхание опять становится поверхностным, нервным.
— Да на кой вам хлебный мякиш… — объясняю я. — Кость ваша на виду. Я ее запросто вытащу. Секундочку…
Зажим уже почти наполовину в ее полости рта. А она опять: «Ой, больно! Ой, не могу!..»
Наконец мое терпение лопается. Я теряю контроль над собой и начинаю со злостью доказывать:
— Да разве так можно при вашем-то возрасте себя так вести. Вы взрослая, а ведете себя хуже малого ребенка. Чего орете, что вам больно? Кость вашу я вижу, и не вкалывать я ее собираюсь, а, наоборот, вытаскивать. Облегчить ваше страдание. Понимаете, облегчить. Так что ничего здесь нет страшного. Другое дело, когда зубы рвут или спинной мозг дрелью
При слове «живот вскроют» она вздрогнула, быстренько смахнула с глаз слезы и, живехонько пододвинувшись, уверенно как-то вдруг произнесла:
— Ладно, будет вам. Я согласна. Вытаскивайте…
«С чего бы это она!..» — удивился я и без всякого труда вытащил кость из ее теперь уже широко раскрытого рта. Она с любопытством осмотрела кость.
— Ну вот и раскулачил я вас… — прошептал я в растерянности, вытирая бинтиком потный лоб.
Я никак не мог понять, как это она после такой вот, можно сказать, изнурительной маеты вдруг спокойно позволила вытащить кость.
— Ну вот, а вы боялись… — произнес я.
— Да, вы правы… — примирительно сказала она и добавила: — Ведь я намного большую боль раньше перенесла, мне на операции случайно живот вскрыли.
Я улыбнулся. Вот что значит случайно оброненное слово. Не будь его, я, может быть вконец измучившись, повез бы ее в стационар.
С некоторыми больными, которые часто вызывают «скорую», знакомишься на всю жизнь. Очень часто к нашей помощи обращался шестидесятилетний Арсений. Семья у него большая, и хлопот ему хватает. Широкая выпуклая его спина, тучное лицо с постоянной поспешливостью в глазах и каким-то немым горьким криком на губах — все говорило, что он человек крайне грустный и нелюбимый.
Я часто встречался с ним то в магазине, то на улице, а то и в аптеке. Он вежливо снимал передо мною свою шляпу.
Он завидовал моему одиночеству и какой-то даже бесшабашности, так свойственной порой молодым докторам.
— Добрый вечер… — говорил он.
— Добрый вечер… — отвечал я и тихонько, с сочувствием спрашивал: — Ну, как ваши дела?
Поправив на носу очки, он отвечал:
— Да как вам сказать. Я ведь почти все время болею…
— Как это? — удивлялся я.
— Да так вот… — вздыхал он. — Больше болею за других. То дети болеют, то жена, то брат…
Раздобревшее от откровения лицо его без всякой застенчивости начинает сиять. Он рад, что я его выслушиваю до конца.
Кончив говорить, он вдруг спохватывается:
— Ой, доктор! Чуть было не забыл. Мне ведь в аптеку надо. Соседка болеет…
И, уже забыв про меня и даже не попрощавшись со мною, он бойко шатает к аптеке.
И хотя мы случайно с ним встречаемся, он мне очень дорог и близок. Ведь я тоже, как и он, болею, покуда не придет смерть.
Один за другим следуют вызовы. И почти в каждом нужен разбор, что-то требуется уточнить, выяснить. Ибо от этого первого телефонного знакомства с больным порой многое зависит.
Звонок. Диспетчерша торопливо подняла трубку.
— Алло, «Скорая» вас слушает. Так. Хорошо… Ну, а все же, что у вас болит? Как это… все болит?.. Непонятно. Если можно, поконкретнее. Хорошо, выезжаем… — И, вздохнув, она протягивает мне вызывной лист.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Не знаю, говорит, все болит…
— Как это? А вы пробовали ее расшевелить?..
— Пробовала. Она говорит, что у нее и голова, и рука, и нога, и спина. Короче, все болит…
«Да… — вздыхаю я. — Попробуй разберись».