Сокровища Аба-Туры
Шрифт:
Казачата любили покойного за «слово красовитое», за были-побывальщины и небылицы «про индейского зверя, слоном прозываемого, с хвостом сзади и спереди тож, да про арапа, что лицом черен и уши как блюда имеет, про турского салтана, песьеглавого, зверонравного, об одной ноге, с лаятельным разговором», о коих он сказывал столь живо, будто сам был тому видоком.
— Батюшки, страхи какие! — жались к Ивану маленькие.
Все, о чем сказывал, Лымарь рисовал на куске бересты разноцветными красками. Краски те они делали сообща: красную из брусничного сока, черную из сажи,
Здесь при чадном свете лучины, укрепленной в светце над лоханью с водой, будущие первопроходцы заражались тягой к неизведанному, к путешествиям. Сказочник погиб, но остались сказки, и где-то все так же шагали караваны горбатых верблюдов, груженные легендами.
Детвора страшно жалела, что покойник не лежит сейчас на столе, желтый и чуждый, как бог на иконе. Тогда пьяненький отец Анкудим, делая блаженную, важную физиономию, бормотал бы над ним отходную с кожаным темным псалтырем в руках и сладко пахло бы покойником и благовониями. А потом, уплетая поминальные пироги, которые можно есть сколько хочешь, они стали бы гадать: как у покойника отлетела душа и какая она была — большая и сильная, как птица, или маленькая и кусачая, как оса? А после его схоронили бы, и жизнь пошла бы своим чередом.
Дни катятся, как нарты по льду, и первое время люди отмеряют этими последними похоронами: «…да с неделю опосля того, как Иван волей божьей преставился» — или: «…на третий день, как Лымаря погребли…»
Пройдут сорочины, а потом о нем забудут — круговерть обыденных житейских забот поглотит память о покойном, и даже близкие будут вспоминать о погибшем все реже.
Федор неловко потоптался у двери, глядя в душный полумрак хибары.
Оттуда тянуло запахом мокрой овчины, пеленок, кваса — острым духом бедняцкого жилья, куда даже в солнечные дни не проникают лучи.
Желтый язычок жирника метался, отбрасывая шаткие тени, и вяз в неверном полумраке.
Лымарева вдовица правила плачную причеть.
«Двое детишков у него осталось…» — старался Федор настроить себя на прежний, скорбный, строй мыслей и вдруг понял, что делает это насильно; до него дошло, что в мыслях, которые он старательно втискивал в ложе печали, нет ее, она улетучилась, осталось лишь одно усталое равнодушие, а боль утраты, едва обозначившись, истаяла, как тонкий ледок по весне. Чувство утраты ушло, отодвинулось куда-то в глубь души.
«Очерствел, посеред многих смертей живучи, — признался себе Дека. — Ясаки эти, драки… Убойства. Вот уж и со смертью товарищев пообвыкся… Что ж, — мелькнула поразившая его своей обнаженностью мысль, — всех нас ждет конец одинакий; живой, однако, должен об жизни помыслить. Не солнышко я — всех не обогрею. Уж ты прости, Иван…»
— Похоронили
— Схоронили хорошо. Место сурядное. Сухое… — ответил он, глухо покашливая. И про себя добавил: — Дубина! О живом надо было заботиться.
Он повернулся и зашагал прочь, сгорбившись и спотыкаясь на ровном.
Прибежал к Деке малец.
— Дядька Федя! Скореича идем на речку. Готов ез-то. Покудова ты по ясак ходил, мужики добрый ез изладили. Сей часец кошель затоплять начнут.
— Не рано ли затоплять-то взялись? Рыба в ямины, поди, еще не тронулась? Жирует еще рыба.
— Тронулась! Валом валит рыба! — вытаращил глазенки мальчуган. — Лещ ровно лопата, язи будто палки. Густо идут, Самая пора теперь кошель затоплять.
— Ишь ты, рыбарь какой заядлый! — залюбовался мальчонкой Дека. — Ну, бежим, рыбак, к речке, бежим. Подмогнем мужикам.
У воды, возле хворостяной, косо перечеркнувшей реку перегородки хлопотали люди. На середине реки, у самого отверстия в изгороди, вода, как в котле, кипела. Рыба, валом валившая против течения, натыкалась на преграду и теперь теснилась и лезла в невеликое, двух аршин шириною, отверстие. Вода возле отверстия в езе кипела, мелькали темные спины лещей, красные жировые плавники хариусов.
Пройдя сквозь одну изгородь, рыба через пару саженей сталкивалась со второй преградой — таким же загражденьем из кольев да прутьев. Тут-то ее и поджидали рыбари в лодках.
Каждый из рыбарей, упираясь ногами в днище лодки, держал конец бечевы. Бечевы же привязаны к огромному, из ивняка плетенному, решету. На дно кошеля-решета предусмотрительные казаки положили камни, чтоб в нужный момент кошель можно было быстро затопить.
И когда пошла через дыру в езе рыба густым потоком — настолько густым, что уж и просвета в воде не видно стало, — махнул рукой старшой:
— Потопляй кошель!
И разом рыбари отпустили бечевы, и решето пошло ко дну, подымая к поверхности тысячи пузырьков воздуха. Лишь одна тонкая сигнальная бечевка была в руках у артельного старшого, и держал он ее внатяг, слушая рукой, что творится сейчас там, под водой?
А рыба все шла и шла, и вскорости уже почувствовал державший сигнальную веревку старшой, как там, в глубине, зашевелился и задергался, будто живой, наполненный рыбой кошель.
— Ташши, ташши, едрена-матрена, ташшите, вам говорят! — сипло заголосил старшой.
Казаки подхватили мокрые бечевы и, багровея от натуги, стали поднимать из воды внезапно отяжелевшее ивовое решето.
Вот уже показался громадный обруч решета, внутри которого кипел бурун рыбьих тел.
Дека и малец прибежали к езу, запыхавшись, и впились глазами в решето. Вода из решета ушла, обнажив живое, мокрое, взблескивающее на солнце серебро.
— Опоздали! — захныкал малец.
— Да, брат, явились мы с тобой к шапошному разбору, — согласился Федор. — Ну, ты больно-то не горюй. Свеженькой ушицы мы с тобой все одно отведаем. Угостят нас, поди, ушицей-то.