Степан Кольчугин. Книга вторая
Шрифт:
Но Черемушкина боялись недаром: он обладал самым страшным видом жестокости — спокойной, логичной, свойственной самоуверенным людям, не встречающим себе противодействия. Вся несложная философия его системы укладывалась в одно слово — «порядочек». Что он понимал под порядком, нельзя было понять. Ибо жизнь — с избиениями, с поломкой ребер за небольшую провинность, с побегами, с частыми невыходами на работу людей, нарочно рубивших себе пальцы, прокалывающих ржавыми гвоздями и проволокой ладони, — Жизнь со смертями от солнечных ударов, от воспаления легких, от дизентерии, казалось, ничем не напоминала порядка. Работа, малопроизводительная
Имя Черемушкина знали по всей Сибири, и были случаи, когда человек, узнав, что его определили в партию к Черемушкину, перед отправкой лишал себя жизни. А Черемушкин хотел лишь «порядочка». И его спокойные глаза единственные могли различить, что же было порядком в жизни, подобной бессмысленному хаосу ада.
Но потом, вспоминая и перебирая в уме события каторжной жизни, Кольчугин понял суть «порядочка». Во всем хаосе тогдашней жизни проступал неизменный закон: все направленное на уничтожение достоинства души, да и самой жизни, составляло «порядочек»; все утверждавшее достоинство и право человека жить, было враждебно порядку...
Приход к высокому начальству сопровождался долгими процедурами. Арестантов поставили перед деревянным рубленым домиком смотрителя. Беломыслов хотел сесть, но конвойный сдавленным голосом крикнул ему:
— Встать! — и добавил, оглянувшись на окно: — Спятил, язва, что ли, где сидеть задумал?
Когда они начали шепотом, разговаривать, конвойный все тем же, дико звучащим для них, торопливым голосом сообщника сказал:
— Тише, братцы! Что вы, ей-богу!
Так простояли они, переступая с ноги на ногу, около двадцати минут. Они не скучали, разглядывая дом, сбитый из сосновых бревен со следами красной коры. Все поражало их: застекленные окна, три деревянные ступеньки, занавеска в одном из окон, кирпичная труба, поднимавшаяся над дощатой крышей.
Из-за дома вышел черный петух необычайных размеров. Он пошел ж арестантам,- ярко блестя янтарным глазком.
— Это тот самый? — оживившись, спросили арестанты.
— Он, — сказал конвойный.
Это был знаменитый сторожевой петух Черемушкина, которого смотритель выучил злой собачьей науке. Подходя к арестантам, он немного растопырил крылья, отчего показался еще больше, покачал толстой, на диво подвижной быстрой шеей и долбанул Любочкина в худой сапог. Любочкин выругался.
— Легче! — сказал конвойный.
На крыльцо вышел смотритель — в шинели, в офицерской папахе, с револьвером на боку. Не глядя на арестантов, он обогнул дом и пошел к сараю у высокого забора.
— Куда это он? — спросил Любочкин, обращаясь к товарищам.
— Тише! — сказал часовой и ни к кому не обращаясь, добавил: — Корова заболела, вчерашний день еще.
— А, верно, я и забыл, — сказал Любочкин.
Сено
— Хоть бы сдохла она, — шепотом сказал Кольчугин.
— Чего там, что за разговор? — беспокойно спросил солдат. Конвойные не выносили разговоров шепотом.
— Он говорит, ужасно жаль, старичок помер, что лечил ее в прошлом году, — воркующей скороговоркой сказал Любочкин.
Прошло еще минут двадцать. Смотритель вышел из сарая. Снова, не поглядев на затаивших дыхание арестантов, он вошел в дом.
— Да, дело нешуточное, людишек тут много, а корова одна, — искренне входя в заботу смотрителя, сказал Беломыслов.
— Со шпалером к корове ходит. Он, верно, и к бабенке своей со шпалером, — шепотом сказал Любочкин.
— Чего там, что за разговор?! — крикнул солдат.
— Молоко, он говорит, очень хорошее, — ответил Степан.
— А он его пил, что ли? Вам сказал — стоять и молчать!
Прошло еще минут двадцать или двадцать пять. Дверь приоткрылась, и мужской голос позвал:
— Конвойный, проведи их сюда.
В маленькой комнатке помещалась канцелярия смотрителя. Арестантов поразила роскошь обстановки: дощатый пол, сухой дощатый потолок, табуретка... Даже воздух здесь был роскошный — душный, комнатный воздух, пахнущий сапогами и махоркой. Смотритель осмотрел арестантов и сказал Беломыслову:
— Ты шапку к заду не прижимай, перед собой надо держать шапку.
Беломыслов торопливо переправил свой треух по указанию смотрителя и приложил его к низу живота. Смотритель снова осмотрел их тем же скучающе-враждебным взглядом, каким цыган оглядывает надоевших ему старых лошадей, которых вот уж на пятой ярмарке никто не покупает.
— Ну, так, — сказал он и задумался.
Они стояли неподвижно, стараясь не переступать с ноги на ногу, не моргать ресницами.
Когда задумчивость смотрителя прошла, он раскрыл лежавшую перед ним картонную серую папку и спросил у Любочкина:
— Ты подавал прошение на имя генерал-губернатора?
— Подавал, ваше высокоблагородие.
Такой же вопрос задал он Беломыслову.
— Прошение ваше принято, — сказал он с неизмеримым равнодушием.
Он настолько уверился в ничтожестве арестантов, что, казалось ему, и арестанты должны чувствовать безразличие к тому, что ждет их: смерть на каторге или свобода.
— Завтра поедете.
Он отпустил их, даже не поглядев им в лицо, не интересуясь, как улыбаются глаза отпущенных на волю. Затем он, как бы между прочим, сказал:
— Получено, Кольчугин, об окончании срока каторжных работ; я бы завтра отправил тебя с ними, да затерялось свидетельство, — тебе ведь в ссылку. Придется копию затребовать, недели на две задержишься здесь.
— Как же это затерялось, господин смотритель? — спросил Степан.
— Я не господин смотритель для тебя, а ваше высокоблагородие — до сих пор не известно? — проговорил Черемушкин.
Степан чувствовал, что голова его кружится, лицо горит, груди жарко стало от мысли, что он кончил каторжный срок. В нем точно взрыв произошел. И это чувство счастья смешалось с отчаянием. От этой страшной противоположности чувств он потерял самообладание. Чем желанней была свобода, тем немыслимей казалась нелепая отсрочка.