Свободная ладья
Шрифт:
Тут он запнулся, но фонарик стал тускнеть, поторапливая. И Витька успел добавить еще одну строчку:
Вслед бы шелестели камыши...Фонарик погас, да и следующая строка не вытанцовывалась. Отложив «Дневник…», Витька улегся и, засыпая, подумал: «А ведь стихи получились какие-то упадочные…» Так о них, наверное, сказала бы Нина Николаевна, покритиковавшая однажды Сергея Есенина: «Упадочные стихи слабого человека». Хотя верить ей теперь он уже не мог, но допускал, что тут она, может быть, была права.
Он, Виктор, больше всего на свете
Часть вторая
Этой весной, пришедшей, как всегда, со стороны лимана, раскинувшего свои зеркала совсем близко, километрах в тридцати, в Олонештах перестала существовать одна из тайн.
…Как-то вдруг подсохли тропинки, ожила трава у заборов, и ошалевшие синицы безостановочно затенькали под окном, но лёд на Днестре почему-то не шёл. Виктор спрашивал у деда Георгия – когда? Дед скрёб коричневым пальцем серебристую щетину на сухом остром подбородке, успокаивал, сбиваясь на владимирский говорок:
– Пойдёт скоро – задержался маленько. Говорят, рыба подо льдом задохлась… – И советовал: – Ступай, бэете, погляди.
Подтаивать лёд начал там, где всегда, – на песчаной отмели, намытой ручьём из оврага. Теряя свинцовый цвет, лёд здесь становился белёсым, истончался, пока наконец не блеснула в нём первая промоина. Но рисковые рыбаки-зимники всё ещё выбирались ниже по течению на потемневший серый панцирь, прорубали топорами метровые «окна» и, вычерпав осколки, опускали в воду широкие сачки. Дождавшись всплывавшую подышать рыбу, выбрасывали на лёд, полусонную от замора, собирали в мешки и несли по домам и на рынок.
Именно в эти дни сбылась наконец мечта местных рыбаков: был пойман сом-легенда, сом-разбойник, сом-великан, в которого отнюдь не все верили. Сом рвал лески, ломал крючки, хватал домашних уток, таскал за собой лодки, как казалось многим, лишь в воображении рассказчиков. Но он был на самом деле, проделывая всё это в излучине Днестра, в полусотне шагов от сельского клуба – в илистом омуте, где и утратил к весне подвижность и силу от недостатка кислорода.
Первым его увидел тот самый почтарь Пасечник, чью лодку сом таскал прошлым летом против течения. Пасечник, шедший с сумкой, набитой газетами, пересекал овраг и, остановившись на мосту прикурить, увидел на отмели, в сверкавшей на солнце промоине, чёрное бревно. Спустился к воде. И тут же, оставив на берегу сумку, побежал созывать людей.
Сома тащили баграми, зайдя в воду в высоких резиновых сапогах. Его выволокли на плоский здесь берег, окружили плотной толпой, стали считать торчавшие в замшелой пасти крючки с обрывками лески. Насчитали восемь. Сом смотрел на всех маленькими сонными глазками, похожими на крупную дробь, и вяло постукивал по песку длинным гибким хвостом, оперённым белесоватым плавником. Разделывать его никто не решался. Сомневались, годится ли в пищу – очень стар. В конце концов сома погрузили в подогнанную к воде полуторку – пришлось откидывать борта, так он был тяжёл, и отвезли в ближайший город Бендеры, на консервный завод. Вес чудища, зафиксированный там, был равен 102 килограммам, о чём Пасечник и год и два спустя вспоминал с такой гордостью, будто откормил его сам.
Витька Афанасьев и Мишка Земцов, возвращаясь из школы, успели увидеть лишь, как сома затаскивали по
Усидеть на уроках теперь было особенно трудно. Отвлекало всё: синий клочок неба в окне, воробьиный гвалт в сплетениях голых веток, колокольчиковый смех рыжей Риммы и крендельки Катиных косичек, аккуратно сплетённые под затылком. «Надо же, совсем как у мамы!» – снова удивился Витька.
Он тут же вспомнил, как недавно застал мать читающей письмо, пришедшее отцу из Саратова: склонившись над листком, развернутым у швейной машинки, она будто заглядывала в бездонную яму, а на лице – странная смесь ужаса и радости.
– У него там сын, – вдруг сказала мать Витьке, – всего лишь на полгода младше тебя! Я так и знала…
Мать не стала объяснять, что именно знала, но, сосредоточив свою сыщицкую мысль, он понял: через полгода после того, как он, Витька, там, в саратовском Заволжье, родился, у него появился брат. Только – где-то в другом доме. И у другой женщины. То есть уже тогда, за год до начала войны, отец метался из одного дома в другой, как здесь переезжал с места на место в поисках чего-то несбыточного. А теперь, после стольких лет, после мытарств по южным селам Молдавии, та женщина предлагает отцу, бросив их, вернуться в Саратов.
Обида на отца, на его тайную предательскую переписку готова была овладеть Витькой, но противоестественная смесь ужаса и радости на лице матери озадачила его: почему – радость? Потому что предугадала это предательство? И, может быть, желала его? Но как такое может быть, не понимал он: жить с человеком, желая, чтобы он тебя предал?
Но и от этого происшествия отвлекали Витьку заботы наступавшей весны. В зарослях орешника, что тянулись за селом вдоль дороги, они с Мотиком срубили несколько длинных, довольно ровных хлыстов, очистили их от веток и зеленоватой кожуры, набухшей уже весенними соками, подвесили в сарае, привязав к каждому груз, – сушить. Из них должны получиться отличные удилища. А потом началась лихорадка обмена: мальчишки-рыбачки ходили друг к другу с коробками крючков, подолгу перебирали их, меняя бронзовый на серебристый, третий номер на пятый.
В этот день, когда он отправился к Мотику меняться крючками, случилась у него странная встреча с Катей. Он увидел её на самой верхней в селе дороге, откуда открывалась вся днестровская пойма, у разбитой церкви – так здесь называли уцелевший после артобстрелов в 44-м высочённый дугообразный остов. Вокруг него, в зарослях лопухов и верблюжьей колючки, громоздились каменные куски порушенных стен. Катя шла в магазин с потёртой дерматиновой сумкой, в лёгком сиреневом пальто и красно-клетчатом платке, сбившемся на плечи. Крендельки её косичек отблёскивали на солнце, а сияющий взгляд, словно боясь выдать что-то, ускользал от строгих сыщицких глаз Афанасьева.