Свое время
Шрифт:
– Почему, Иван?
– Да у тебя у самого брюки узкие.
– А что вы с ними, со стилягами, делать будете?
– Портки аккуратненько по шву до колена распорем и отпустим.
Фестивальный тысяча девятьсот пятьдесят седьмой...
Никто не знал, с чего начать, как сказать простое "Здравствуйте!", мы не представляли себе, что может быть общего между нами. Они - с какой-то другой планеты... А может быть, это мы - с другой?..
Так и стояли, глазели исподтишка на этих, с другой планеты, на набережной Москва-реки в парке Горького. Они вышли из автобуса нехотя, опухшие от недосыпа, мятые, кто-то накинул на гранитный парапет цветастую тряпку и растянулся под теплым солнцем... Куда
Устал, может быть, пусть отдыхает.
Но поближе мы все-таки подошли.
Курчавый, лицо - в конопушках, паренек белозубо улыбнулся нам , помахал рукой:
– Хай!
Вот оно - здравствуйте!
– на иностранном. Как просто.
Мы заулыбались в ответ. Лед тронулся.
– Вам помочь?
– вдруг по-русски спросила симпатичная девчонка, ничем по внешнему виду не отличающаяся от инопланетян.
– Меня зовут Ивета. Я переводчица. Вы что-то хотели спросить?
Что спросить?.. Что?.. Что самое важное, самое главное?..
Принципиальное...
– Почему у него брюки широкие?
Вот он корень всего! Критерий жизни.
Ивета перевела.
Конопушечный озадаченно посмотрел на свои штаны. Действительно, широкие, мешковатые.
– Не понимаю, - удивился он.
– Каждый носит то, что ему нравится, что ему подходит... Разве может быть иначе?
Он задумался, потом озаренно воскликнул:
– О! Я теперь знаю. Вам интересно, что модно, а что не модно. И как я раньше не догадался? Сейчас позову Пита, модно одеваться - его хобби...
Закидали летку, заправили откосы, закончилась завалка - можно было перекурить.
Иван помолчал, потом сдвинул кепку на затылок и спросил в самое ухо:
– Слухай, Валерка, а по какому адресу в Москве Хрущев проживает?
– Не знаю, - честно ответил я.
– Говорят, где-то на Ленинских горах.
– Брешешь, что не знаешь, - сплюнул Иван.
И опять спросил, но скорее самого себя:
– Что ж к нему и придти нельзя, в дверь позвонить, чтобы он открыл?
"Рабочий класс в няньках не нуждается", - ответили комсомольским секретарям трех крупнейших вузов столицы, когда они пришли в ЦеКа с предложением использовать прохождение студентами производственной практики для выявления и устранения недостатков и причин, тормозящих технический прогресс.
Заплаканная жена Ивана стояла в печном пролете мартеновского цеха, освещаемая всполохами пламени. Рассказывала громко, пытаясь перекрыть грохот завалочных машин, резкие звонки портальных кранов, шипение заводских вентиляторов:
– Бес его попутал, ей-богу. Все было, как у людей, как полагается, с утра за реку поехали, на Днепре купались, после обеда он в ресторан пива попить пошел и надо же было ему с Миколой встретиться...
– Это с каким Миколой?
– спросил кто-то из окруживших жену Ивана. Все мы в войлочных робах, кепках с синими стеклами, потные, серые, неразличимые, как солдаты, а посередке она - светлокожая, полнотелая, в летнем открытом платье... и черной косынке.
– А с третьей печи, подручный. Микола. Щербатый. Он уже набрался выше бровей, еле стоял, его из ресторана выгнали, так нет, он все-таки лез обратно, ну, мой и давай его уговаривать, иди, мол, Миколка, домой, проспись, хватит тебе. Да тут, как на грех двое подошли. Отец и сын оказались. Мясниками они работают в двадцатом магазине, что на проспекте Труда. Видят они, что Микола бузит, у Ивана спрашивают, в чем дело, а Иван отвечает, не ваша забота, ему в ночную, в горячий цех, а он лыка
Она замолчала. Молчали и мы.
– Я к вам с просьбой, люди добрые, поклонилась в пояс жена Ивана. Может видел кто, как это все случилось? Будьте свидетелями, вдовой я осталась, нет больше отца у детей моих...
Никто не смотрел на жену Ивана. Лица стоящих были обращены к печи, на которой подняли заслонку, из окна яростно рвались языки пламени и отсвет их играл в черных зрачках. Так плясал огонь в глазах первобытного человека...
Светло-голубое украинское небо, белые мазанки, заляпанные красно-бурой грязью до крыш от растоптавших дорогу самосвалов, золотистое кукурузное поле, посреди которого встала самая крупная в Европе доменная печь, забора нет, одни ворота на дороге с крупной литой металлической надписью "Криворожсталь". Потные, черные от грязи и усталости работяги со смены, едущие в брезентовых робах в городском трамвае - нет бытовок для спецодежды...
Эксперименты с тарифами расценок за труд, довели до взрыва - в трубах канализации спасалось от разъяренной толпы начальство...
Когда Хрущев приехал к ним, его закидали букетами, норовя попасть в лицо. Он обиделся: "Работать вы умеете, а вести себя не научились..."
МОЦАРТ.
Ла ла ла ла... Ах, правда ли, Сальери,
Что Бомарше кого-то отравил?
САЛЬЕРИ. Не думаю: он слишком был смешон Для ремесла такого.
Ровная, как казахстанская степь, уходящая за горизонт.
Целина. Целина пятьдесят седьмого сразу после фестиваля.
Семь суток, семь дней и ночей в квадрате сдвинутой вбок двери товарного вагона то проплывал, подрагивая, то надолго замирал пейзаж городских привокзальных улиц, сонных полустанков или бесконечных полей и перелесков. Наконец, где-то за Барнаулом наш товарняк в кровоподтеках плакатов "Даешь целину!", "Завалим Родину булками!", "Вагон имени Бертольда Шварца" встал окончательно, и мы на бортовых грузовиках отмахали еще километров сто пятьдесят в глубь степи. Ночевали в клубе, на наскоро сколоченных нарах. Работали в три смены. Работа тупая, однообразная: грузи зерно, ссыпай зерно, перелопачивай зерно, зерно, потоки зерна, барханы зерна от зари до зари, урожай огромен, амбаров, хранилищ, элеваторов нет - ссыпали зерно в гурты, этим гуртам зимовать до весны в чистом степном поле, по которому поразбросаны поселения в двадцать-тридцать сборных дощатых домиков со странными названиями "Москва", "Ленинград", "Кавказ", где кинопередвижка раз в неделю может и заглянет, а в остальное время, особенно зимой, выходи в космос степей и хоть волком вой.
Медаль "За освоение целинных и залежных земель" вручили тем, кто жил в штабных вагончиках, спал в отдельном купе, разъезжал по отделениям совхоза на директорской "Победе".
– О, Моцарт, Моцарт!
– во весь экран безумные глаза Сальери, над ними навис огромный купол черепа, в котором вызрел злой умысел - убить гения, разъять гармонию. Но Моцарт жив! Жив Амадеус, он живет в памяти Сальери, его маленькая изящная фигурка, увеличиваясь, является во лбу Сальери. Моцарт смеется: