Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
Шрифт:
Он пожал плечами.
— Фартук разве… Ничего типичного; ни быта, ни идеи… так, какие-то детские картинки… Ну вот…
Долба взял рукопись и прочел наудачу:
— «Семен любил после обеда со своим другом посидеть на завалинке, где-нибудь на улице, так, чтоб был виден заход солнца. Если при этом друзья бывали выпивши, а это случалось нередко, они тихо мурлыкали себе под нос какую-нибудь однообразную песнь и меланхолично провожали глазами опускавшееся на покой солнце…» И дальше описание заходящего солнца…
— Да, не завлекательно, — сказал раздумчиво Корнев.
— И вдобавок неграмотно, как только может быть…
Долба засмеялся своим мелким смехом.
— Покажи.
Корнев взял рукопись и стал просматривать ее.
— Неважное блюдо, — сказал он, возвращая назад рукопись.
Долба взял опять рукопись, уставился в нее, пожал плечами и проговорил:
— Ну, черт с ним!
Он схватил карандаш и написал под заглавием «Патологический очерк».
— Валяй. По крайней мере, редакцию ни к чему не обязывает.
— Собственно, почему же патологический?
— Да потому, что поручиться за то, что не может быть такой Семен дворником, особенно когда все мы его знаем и видим каждый раз, когда приходим к автору, — Долба фыркнул, — нельзя, а с другой стороны, и не тип это… Очевидно, патологический очерк!
— Да, конечно, — согласился Корнев.
— По крайней мере, рамка литературная.
Долба отложил рукопись Вервицкого в сторону и, придвинув слегка исписанный листок, скромно проговорил, всматриваясь в глаза Корневу и Карташеву:
— Я свой фельетон начал уже…
— А… начал… интересно послушать.
— Очень интересно, — насторожился Карташев.
— Да неважно… так, черновик.
— Ну, да уж там видно будет. Читай.
Долба смущенно рассмеялся, растрепал свои волосы, мгновение помолчал и начал:
— Фельетон… Картинки общественной жизни… «Все идет по-старому от начала времени по предопределенному пути…»
— Ты что ж, не признаешь, что путь этот изменялся и способен и впредь изменяться?
— Да, пожалуй, это не совсем удачный оборот… Да это, впрочем, для начала… надо ж с чего-нибудь… Как-то это начало все равно, что вот в купанье: разделся… попробуешь лезть в воду… одной ногой, другой… так, этак… все неловко — пока, наконец, соберешься с силами: бултых сразу…
— Конечно…
— Ну-с… «Все так же мчится на своем рысаке счастливый собственник и меньше всего думает о том, что есть миллионы людей, которые позавидовали бы не то что его жизни — жизни кучера его, жизни рысака, а даже жизни его экипажа, который приедет, и его поставят в крытый сарай, а миллионы и такого сарая не имеют. Что ж? Экипаж может испортиться, а непромокаемый плащ — человеческая кожа — не боится, как известно, ни дождя, ни ветра».
Долба оторвался и, рассмеявшись, уставился в слушателей.
— Ничего… — сказал Корнев.
Карташев
— Очень, очень хорошо.
— Разве? — спросил Долба и весело рассмеялся.
— Ну, валяй, валяй… Любит, чтоб хвалили… — заметил недовольно Корнев.
— Ну вот… Ну ладно…
— «А между тем вторая тысяча лет истекает с того великого момента, когда на земле раздались вечные слова братства, равенства и свободы…»
Корнев усиленно загрыз ногти и перебил автора:
— Здесь, некоторым образом, игра ума…
— Ну, так ведь я уж, конечно, так, чтоб посильнее…
Дверь отворилась, и вошли Вервицкий и Берендя.
Долба положил свою рукопись и, здороваясь с пришедшими, заявил Вервицкому:
— Твоя завтра в набор… смотри.
Вервицкий посмотрел, увидел надпись, внимательно прочел и повторил с некоторым вопросом в голосе:
— Патологический?
— Значит, если буквально, — пояснил Долба, — болезненный.
— Чем же болезненный? — немного огорчился Вервицкий.
Все рассмеялись.
Берендя принялся объяснять ему.
Но Вервицкому не понравилось его объяснение, и он нетерпеливо перебил его:
— Ти-ти-ти… терпеть не могу, когда ты лезешь не в свое дело, берешься за то, чего сам не понимаешь.
— Но… позволь, почему я не понимаю?
— Да, не понимаешь — и конец. Объясни, — обратился он к Корневу.
Корнев объяснил, стараясь облечь все в такую форму, чтоб не задеть самолюбия Вервицкого.
Вервицкий стоял, засунув руки в карманы, расставил ноги и слушал, смотря внимательно в пол.
В передаче Корнева ничего обидного для его авторского самолюбия не оказалось, и он проговорил удовлетворенно:
— Теперь понимаю… А то ти-ти-ти, ти-ти-ти, и ни черта.
— Я… я… тебе то же самое говорил, с тою разницею, что не принял твоего самолюбия, что ли…
— Ерунда… — перебил его Вервицкий, — опять ерунда…
— Да… да… какая же ерунда?
И Берендя нежно приложил пальцы к своей груди.
— А вот такая, — ответил упрямо Вервицкий.
— Ты… ты… сердишься, Гораций, значит, ты не прав, — сказал Берендя.
Вервицкий передразнил его и заключил:
— Выдернет ни к селу ни к городу и рад.
Затем, не удостаивая больше вниманием своего друга, он обратился к Долбе:
— Ты что ж, уже читал мое сочинение?
— Прочел.
— Ну что, как?
Несмотря на грубоватую решительность, в голосе Вервицкого слышались тайная тревога и страх.
— Да ведь что ж? Небольшая вещица… Да ничего.
— Я ведь ее так, между прочим, и написал, — объяснил Вервицкий. — Ну ничего, так ничего: и то добре и то в шмак… Э, и ты написал. Ну, покажи, покажи…