Том 2. Брат океана. Живая вода
Шрифт:
У деревцов, отмеченных Ниной Григорьевной, Орешков сказал:
— Вот все, что осталось от парка.
— Ай-яй, какая грусть! — сокрушался Анатолий Семенович, переходя от деревца к деревцу. — Ну, когда же вы дождетесь их? Ставьте немедленно ваши насосы и сажайте настоящие деревья.
— Насосы не куплены еще.
— Ай-яй… Грусть, грусть.
— Вы, товарищ Аляксина, здесь были, когда тут занимались дровозаготовками в парке? — спросил Доможаков.
— Здесь.
— Кем работали?
— Конюхом и вела в школе зоологию.
— И
В ответ Домна Борисовна только тяжело вздохнула.
20
Для Павла Мироныча и Домны Борисовны парк исчез совсем по-иному, чем для Застрехи, вернее сказать, он исчезал, умирал, истаивал. Видеть это было все равно что затяжную, мучительную смерть близкого человека.
На конном заводе всегда было трудно с дровами, а в ту осень, когда приехал Застреха, нехватка оказалась больше обычной. И вот по ночам в ограде парка начал звонко, как первый ледок, трещать штакетник, потом грубо, хрипло затрещали слеги. Застреха был в отъезде, и Павел Мироныч на свой риск нанял сторожа. Но после первой же вахты сторож отказался от своей должности: всю ночь бегал он на треск вроде гончей, а утром штакетника и слег все-таки стало меньше.
Тогда Орешков вышел сторожить сам. У него получилось, как и у сторожа: он здесь — трещит там, он туда — трещать начинает здесь. Скоро пришлось сознаться, что толку от него не больше, чем от столба, и Павел Мироныч уныло побрел домой.
«Нашелся тоже ловец, охотник… — грустно подсмеивался он сам над собой, — корова на льду. Где уж других ловить, носи хоть себя-то».
Остановился, начал оглядывать поселок: у кого светится огонек, у кого топится печка? Огней было много, кое-где топились печи. «Пойти, что ль, прямо на дым? Там скорей накрою охальников. Не накроешь. Все припрятано. А что из того, если и накроешь! Тебе скажут: „Дай дров! И мы не враги парку, но не замерзать же нам“».
Послышался шорох мерзлой травы и затих, погодя немного снова шорох — и снова тишь. Среди деревьев Павел Мироныч разглядел человека. «Те-те… Вот он, неуловимый. Попался-таки», — и, позабыв про свое больное сердце, быстро пошел к нему. Тот выжидательно стоял; Павел Мироныч даже струхнул: чего доброго, стукнут. Он разглядел, что перед ним женщина, подошел к ней ближе. Незнакомая, хотя будто и видел, но где, когда — не мог припомнить.
— Здешняя? — спросил он.
— Теперь здешняя.
— Не узнаю.
— А мы встречались. Вы еще говорили, что придете к нам на новоселье.
Орешков наконец узнал ее. Она приехала недавно с группой эвакуированных. Когда начали размещать их по квартирам, ей предложили хорошенькую светлую комнатку. Женщина спросила, кто живет за стеной, по коридору.
— Старший зоотехник, врач, директор школы.
— Не понравится им наше соседство. Мешать будем; у меня трое детей. Здесь надо жить тихо, а мы не умеем. Нам бы что-нибудь
Через несколько дней Орешков снова увидел ее: и сама, и все дети — кто всерьез, кто играючи — месили ногами тесто из глины с навозом, а потом штукатурили им давно пустовавшую древнюю избенку.
— Это вы что? Такую развалюшку отвели вам под жилье? — удивился Орешков. — Безобразие. Я буду говорить с директором.
— А я прошу не говорить, — сказала женщина. — Эту развалюшку мы выбрали сами. Приходите через неделю, увидите игрушку.
— И приду на новоселье.
— Просим милости.
Глядя, с каким веселым азартом идет работа, Орешков подумал: «Сделают. Цепкая женщина», — пожелал ей удачи и заторопился дальше.
Потом, в хлопотах, он забыл про это приглашение. И вдруг такая неприятная встреча.
— Устроились? Довольны? Не холодно? — уже какой раз спрашивал он, переминаясь и не зная, что делать: отпустить ли женщину мирно или?.. Он был уверен, что она пришла ломать ограду: «Зачем же больше в такое время? Цепкая… к тому же, эвакуированная… поживет и уедет. К чему ей наш парк?» Но как уличить, когда при ней ни топора, ни щепы?
— Тепло. Для нас вполне. Напрасно вы тогда оскорбили нашу хоромину. Помните: развалюшка, безобразие… А развалюшка получилась завидная, топить почти не надо. Довольно одной керосинки: пока варим обед, чай — и уже нагрелась, — отвечала женщина.
Держалась она совсем не так, как можно было ожидать в ее положении: стояла спокойно, говорила неторопливо, нет и тени, что чувствует себя пойманной.
«Ну и ловка, жох… — раздумывал Орешков. — Как повернула: мы с вами старые приятели. И бессовестна же. Хоть бы капля стыда. Не столкнись вот так — и не подумаешь, какие в ней черти водятся».
Женщина зябко повела плечами:
— Остановились мы на самом ветру.
— Так уж неудачно встретились, — буркнул Орешков.
— Но ведь не прикованы, можно перейти. Вы никуда не спешите? Тогда идемте к нам! Дома у вас, наверно, холодно. Все жалуются.
— На новоселье? — спросил Орешков.
— Угощенье — один чай. Если вас устраивает, можете считать новосельем.
«Она принимает меня за круглого дурака: ежели, мол, зову в дом, значит у меня все чисто. Ежели он пойдет, я его угощу и все замажу. А вот не замажет…» — подумал Орешков и сказал:
— Пошли.
Развалюшку нельзя было узнать: и снаружи и внутри она стала гладенькая, беленькая. На окнах бумажные, замысловато вырезанные занавески, у стен вместо кроватей топчаны, посредине небольшой стол, заваленный книжками и тетрадками, в одном углу самодельная полка, тоже с книгами, в другом печурка, на ней горела керосинка. Меньший из детей спал, в ногах у него поверх одеяла лежал дымно-серый пушистый котенок. Двое старших: дочь и сын — подростки, оба в мать, темноволосые, смуглые, — читали, сидя около керосинки.