Том 6. Флаги на башнях
Шрифт:
Ванда все-таки помнила, что она на улице, и поэтому сказала шепотом, не меняя ничего в лице:
— Уходи от меня… уходи!
— Да ты не сердись. Чего ты? Уже и пошутить нельзя. А знаешь что?
— Ну?
— Зайдем в ресторан.
Она ничего не ответила, ее ноги с разгону несли ее в одном направлении с ним.
Он сделал молча несколько шагов, потом опустил глаза и сказал тихо:
— Выпьем…
Она спросила с нескрываемой силой презрения:
— А… потом что?
Он засмеялся беззвучно, передернул плечами — старым блатным манером:
— А потом… А потом видно будет. Может, вспомним старину… А?
Они
— Зайдем, вспомним старину…
Ванда оглянулась и чуть-чуть склонившись к нему, прошептала с силой, глядя прямо в его глаза:
— Дурак! Заткнись со своей стариной. Идиот! Сволочь!
Он отскочил в сторону и изогнулся в привычно нахальной позе:
— Чего ты? Чего ты задаешься? А то смотри: узнают в колонии!
Кто-то неподалеку оглянулся на его крик. Ванда густо покраснела и быстро ушла в переулок; Рыжиков замер у входа в ресторан.
25. Ничего плохого
Рыжиков чувствовал себя в колонии, в общем, прекрасно. Большей частью был весел, разговорчив, всегда встревал в беседы бригадного актива и колонистских делах и высказывался довольно умно. В литейном цехе он завоевал одно из самых первых мест и в последнее время работал на формовке. Мастер Баньковский высоко ценил его способности и энергию. Небольшое столкновение было у Рыжикова с Нестеренко, который в самой категорической форме потребовал, чтобы Рыжиков не употреблял матерных выражений. Авторитета Нестеренко Рыжиков не признал и ответил ему:
— Много вас тут ходит… еще ты будешь меня учить.
— Хорошо. Поговоришь об этом с бригадиром.
— И поговорю; подумаешь, испугал!
Вечером Воленко, действительно, спросил у него:
— Рыжиков, Нестеренко рассказывал…
Рыжиков страдательно скривился:
— Воленко! Ничего там такого не было. Конечно, когда опок не хватает, конечно, зло берет, понимаешь, ну я и сказал…
— У нас этого нельзя, Рыжиков, я тебе несколько раз говорил.
— Я понимаю. Думаешь, я не понимаю? Привычка такая у меня, привык… Так отвыкай. Разве трудно отвыкнуть?
— А ты думаешь, легко? Если бы на свободном времени, а когда зло берет, с этими опоками: сколько раз говорил, углы испорчены, проволокой связаны, ка же не того… не выругаться?
— Вот ты дай мне обещание, что будешь сдерживаться.
— Воленко, я тебе даю обещание, а иногда, понимаешь, зло такое берет.
Воленко нажимал на Рыжикова, но понимал, что тому трудно отвыкнуть от старых привычек. Вообще Рыжиков дисциплину держал хорошо, а самое главное — считался одним из передовых ударников литейного цеха. Он уже и зарабатывал: в последнюю получку у него чистых осталось на руках до пятидесяти рублей. Он показал эти деньги Воленко и спросил у него:
— Как ты думаешь, что купить на эти деньги?
— Зачем тебе покупать? У тебя все есть. А ты лучше положи в сберкассу. Будешь выходить из колонии — пригодятся.
Только в школе у Рыжикова дела шли плохо. Он сидел в четвертой группе, на уроках спал, домашних заданий не выполнял и с учителем только потому не ссорился, что побаивался старосты, сурового, непреклонного Харитона Савченко.
Прибавилось у Рыжикова и приятелей. правда, Руслан Горохов делал такой вид, что ему некогда погулять и поговорить о том, о сем, а кроме того, Руслан учился в шестом классе,
Севка презирал все колонистские порядки, дисциплину, форму колонистов, чистоту в колонии, работу на производстве. Он был уверен, что Блюм украл десятки тысяч рублей и теперь хочет украсть еще больше на постройке завода. А Захаров старается потому, что хочет получить орден, и, конечно, получит, раз на него работает больше двухсот колонистов. Севка знал, какие учительницы с какими учителями «гуляют», и рассказывал самые жуткие подробности об этих делах. Один раз Рыжиков не утерпел и возразил Севке:
— А ты врешь… Этот… Захаров, чего там, просто воображает. А красть в колонии — не думай, что так легко. Бухгалтерия есть, и проверки бывают разные.
Но Левитин только рукой отмахнулся с презрением. Он побывал во многих детских домах, так в одном доме все открылось и заведующий под суд пошел. А в другом доме все крали. А его, Левитина, отец до сих пор в тюрьме сидит, кассиром был, и тоже все считали: вот честный человек, а потом как засыпался — тридцать тысяч тю-тю! Напрасно Рыжиков воображает, что дураков на свете много. Если можно украсть, так каждый украдет, а только стараются вид такой делать, что они честные.
Рыжиков не мог вполне согласиться с Севкой. Он лучше знал жизнь и лучше понимал людей. Конечно, украсть каждый может и каждому приятно ни за что, даром, заиметь деньги или барахло. А только разная шпана все равно так и жизнь проживет в бедности, а красть не пойдет, потому что боится. Они думают так: лучше черный хлеб есть, а не попасть в тюрьму. А крадут только самые смелые люди, которые ничего не боятся и которым на тюрьму наплевать. И Рыжиков как умел гордился своей исключительностью и бесстрашием. С легким презрением он думал, что и Левитин — шпана и украсть не способен, а только разговаривает. тем не менее с ним поговорить было почему-то приятно.
Однажды Рыжиков и Севка остались в спальне вдвоем. Севка сказал по обыкновению обиженным голосом:
— Это справедливо? Ванда здесь живет два месяца, так ей уже станок дали. А я в столярной! Справедливо это?
Рыжиков ухмыльнулся:
— Мало что Ванда! Значит, умеет понравиться!
— А почему я не могу понравиться?
Рыжиков расхохотался:
— Ты, куда тебе? Ты знаешь, чем Ванда занималась до колонии?
— Ну?
Хоть и никого не было в спальне, кроме них, Рыжиков наклонился к Севкиному уху и зашептал.