ТрансАтлантика
Шрифт:
– Погоди, эй.
Она обильно впитала северный акцент, но корни-то ньюфаундлендские: порой Ньюфаундленд догоняет, мелодики переплетаются, и Лотти уже не понимает, где что. Томас взбегает по ступеням – понимает, что грядет. Их ритуал, каждую среду. Она сует ему в руку двадцатифунтовую купюру, велит не тратить все в одном книжном магазине.
– Спасибо, ба.
Всю жизнь такой тихий мальчик. Авиамодели. Книжки с приключениями. Комиксы. В детстве – неизменно опрятная школьная форма: рубашечка, брючки, начищенные туфли. Даже теперь, в университете, его неряшливость отдает чопорностью. Хорошо бы он однажды явился домой в драной футболке, с тьмой-тьмущей английских булавок или с кольцом в
– Не забудь матери с отцом позвонить.
– Он отчим.
– Передай, что в выходные мы едем.
– Ай, ну ба, умоляю тебя.
Бедняжка; любит коттедж на Стрэнгфорд-Лох, но страстно ненавидит отчимовы охотничьи выезды. Ханнин муж – фермер-джентльмен, это длится много лет: первые выходные сентября, сезон охоты на уток. В душе он больше Таттл, чем сами Таттлы.
Томас заводит глаза к небу, улыбается, спускается в подвал. Небось, уже рад слинять.
– И еще. Томас?
– Чего?
– Ради всего святого, найди себе девчонку наконец.
– А кто сказал, что я не нашел?
Он ухмыляется и исчезает. Хлопает подвальная дверь; Лотти одна поднимается в дом. По крыльцу всползает замурзанный собачий шиповник. Городской цветочек. Скалолаз. Желтый, серединка красная. В каждом цветке – капля кровавой бойни.
Лотти вставляет ключ в хлипкий замок витражной двери. Вокруг почтового ящика лупится краска, по низу дверь трескается. Непостижимо, но впервые Лотти переступила этот порог без малого полвека назад. Тогда здесь были сплошь изысканные приборы, высокие книжные шкафы, тонкий фарфор «Беллик» на полках. А нынче закопченные лампочки. Пятна протечек. Облезлые обои. Лотти окликает Эмброуза, но ответа нет. Дверь гостиной приоткрыта. Он сидит за столом, сияет белым кумполом. Скрючился над чековой книжкой, вокруг бумаги грудами. Глухой как тетерев. Она его не дергает, шагает по скрипучим половицам, мимо череды своих свежих акварелей, кое-каких старых фотографий, в кухню, где бросает ключи, открывает кран, наполняет чайник, разжигает плиту, ждет свистка. Шоколадного печенья? Ну а что нам помешает? Четыре печенья на блюдце, сахар, молочник, друг к другу притулились две ложки.
Она осторожно толкает дверь локтем, крадется по вытертому ковру. На полке сбоку от камина выстроились теннисные призы. Все – за смешанные пары. Одиночная игра – это не для Лотти. Всегда любила мужское общество, хотя сама была высока и сильна, порой играла от задней линии. Умела бить слева по линии. И обожала ужины в клубе после игры. Шампанское, тосты, смешливые трели, авто, что петляли по дороге светлячковой колонной фар.
Она двигает поднос по столу, и Эмброуз пугается, роняет перо, оно катится ему на колени. Скупец ворчит, но ловит перо на лету. Лотти целует мужа в прохладу виска, возле цветка темной кожи. Надо бы сходить к дерматологу. Скальп испещряют некрупные континенты.
На столе разверзлась долговая бездна. Банковские выписки. Погашенные чеки. Письма кредиторов.
Лотти подбородком упирается Эмброузу в лысую макушку, разминает обильную плоть плеч, пока он не расслабляется, не прислоняется к ней затылком. Его рука обхватывает округлость ее попы; Лотти радуется, что он еще не прочь поискать приключений.
– Как делишки в Странмиллисе?
– К Центральному корту готов. Хоть сегодня.
– Молодчага парень.
– Напоролись на КПП на обратном пути. Была погоня.
– Да ну?
– Оторвались от них в «Сумасшедших ценах». В овощном отделе.
– Они тебя еще заловят, – говорит он. – От них не спрячешься.
Он
В загашнике впритык, но на жизнь хватает. Его военно-воздушная пенсия. Коттедж на Стрэнгфорд-Лох. Инвестиции, сбережения. Жалко, что Эмброуз переживает, что нельзя вытянуть из него смешок подольше; хорошо бы он встал из-за стола, забыл все это хоть на пару минут, но в душе он невротик. Обвал 1929-го. Свадебные наряды едва успели снять. Великое биржевое фиаско. Эмброуз уволился из ВВС, вернулся в Белфаст. Парусина: крылья аэропланов, парашюты. Военные планеры, легкие самолеты-разведчики. Вскоре заказы истощились. Бизнес ушел в пике. Тут парусина занадобилась на войне. Опрометчивая попытка выпускать кружевные платочки. После войны фотография осталась на обочине, растворилась в химии эпохи, плюс ребенок, бизнес, брак. В 1950-х и начале 60-х Лотти даже работала в фабричной конторе, ощупью бродила средь теней под одинокий вопль дневного фабричного гудка; печаль такая, что слов нет.
Лотти допивает чай, кладет руку на спинку стула Эмброуза. В коридоре бьют часы.
– Кажется, у нашего Томаса завелась подружка.
– Да ну?
– Или нет.
– Это что, намек?
Она смеется, берет его под руку, и он встает. Кардиган, расстегнутая рубашка, штаны мешком. Во всех карманах карандаши и пачки бумаги, крошки вчерашние и завтрашние. На груди седой хохолок. И однако в нем все еще проглядывает бесенок. Талант к юности. Эмброуз надевает колпачок на перьевую ручку, захлопывает гроссбухи, и они вдвоем выходят в темноту коридора, к лестнице.
Два раза морем, один – самолетом. Путешествовали вместе. В первый раз навестили мать Лотти в гостинице «Кокрейн». С Атлантики зверски дуло. На палубе они кутались в одеяла. Лотти опиралась на планшир. Эмброуз стоял позади. Всю жизнь плевать хотел, что Лотти на целую голову выше. Временами она переживала, что, тычась лицом ей в плечо, он утаивает горе, что они заперты во взаимозависимости, которая однажды разлетится на грустные осколки. Причалили в Бостоне, по железной дороге покатили вдоль Восточного побережья. Мать тогда уже почти не ходила: обитала в кресле, в номере, но писала по-прежнему – в основном пьесы. Короткие, умные, смешные скетчи – их ставила труппа на Гйлберт-стрит. Иммигрантский театр. Македонцы, ирландцы, турки. Мать в вязаной шапке смотрела с галерки, сплетая белые руки на черном подоле. Театр для Эмили – новый жанр. Наслаждалась невероятно, хотя зал в основном пустовал. Как-то днем втроем скатались на Лестеров луг, прошлись по высокой траве. Взлетную полосу обжили овцы.
Вторая поездка – в 1934-м, через два месяца после смерти Эмили, разобраться с делами. У Лотти рука не поднялась выбросить коробки материных бумаг. Все погрузила в багажник, поехала аж на север Миссури. Ледовых ферм больше не было. Лотти с Эмброузом заночевали в придорожном мотельчике. Бумаги в коробках она оставила на крыльце местной библиотеки. Потом годами гадала, что с ними случилось. Сожгли, скорее всего, или ветром сдуло. Вернувшись в Белфаст, раскопала старые негативы, посмотрела, как из кюветы с проявителем проступает Алкок. Ей это понравилось – как он восстает из тьмы.