Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:
А может быть, все это, что я написал, и неправда, Нина! Может быть, все это лишь мимолетная тень, прошедшая по душе, под влиянием усталости, тоски и отсутствия Твоих писем (сегодня третий день, что их нет). Я, право, так устал, что уже теряю обычную отчетливость и сознательность своих чувств. Может быть, напротив, едва мы встретимся вновь, как все это былое оживет в один миг и оплетет нас, как ползучими лианами, так тесно и крепко, что разорвать объятий нам уже нельзя будет. Может быть…
А пока, Нинка, все же у меня грустные мысли о Тебе и о Твоей жизни. Закрываю глаза, закрываю мечты: не хочу себе представить Тебя там, так…
Нина — Брюсову. 23 марта/5 апреля 1908. Флоренция.
…За эти дни я пыталась писать тебе три раза. У меня лежат три законченных письма, но послать не решилась ни одного, — такие они вышли печальные. Я плохо себя чувствую. У меня опять жестокие сердцебиения, бессонница и кошмары. Живу правильно до отвращения, но, видно, это мало помогает или я очень устала от музеев, галерей, видов улиц и всяких непривычных для меня усиленных внешних движений. Не знаю отчего, но чувствую себя плохо и печалюсь каждый день. В моем одиночестве заговорили мне такие голоса, что и рассказывать не нужно.
Только не думай, — это не прежнее. Безнадежность
Из Флоренции думаем уехать в четверг. Осмотрела много, насколько позволяли силы, была везде, где ты говорил, и много еще. Италия мне не нравится. Кажется очень чужой. Едва ли буду вспоминать ее нежно. А может быть, это еще оттого, что здесь я без тебя и надо всем упал для меня скучно-серый томительный сумрак. А может быть, еще — Италия только для здоровых, для светлых духом, для ликующих и счастливых…. Я понимаю, как и за что можно любить ее. Понимаю, но хочется спрятаться в темный угол от солнца, от цветов и всяческой здоровой красоты. Везде думала о тебе. Смотрела на самые прекрасные картины и тут же всегда тебе в глаза. Да, теперь навсегда… Ах, я хочу умереть в июне, чтобы смерть Ренаты списал ты с меня, чтобы быть моделью для последней прекрасной главы… Ну, не сердись! Я не буду, не буду печалить тебя. В четверг уезжаем на два дня в Сиену. Во Флоренции под конец что-то запечалились оба, и хочется переменить место. Из Сиены к морю. «За отдыхом»… Вероятно, в Виареджио или Специю. Не решили. Завтра посоветуюсь с моей хозяйкой, она все хорошо знает, живет в Италии 35 лет… Два дня уже дождь. Под окнами совсем расцвели какие-то два дерева. Но цветы кажутся мертвыми, точно фарфоровые. Вообще здесь вся зелень не живая. Провожу грустные вечера. Мальчик такой же бессильный и утомленный, как я. «Два трупа встретились в могиле», — нередко вспоминаю эту строчку. Мысли у меня стали ясные и очень печальные. А ясность снежная, холодная, безжалостная. Вижу много страшных снов, всё в тонах Эдгара По, и просыпаюсь в слезах и страхе. Ночью ставни закрыты плотно, в комнате тьма ужасная. Недавно так испугалась, что даже разбудила мальчика. Он стал совсем покорный, но это скучно! скучно! И только для путешествия спутник идеальный, потому что может всего воспринять не больше и не меньше меня, а ровно столько же. Даже смешно, — в один срок утомляемся, хотим есть, спать. Это удобно, если приходится быть вместе долго и близко. Ты тоже утомлен и плохо себя чувствуешь и безжалостен к себе. Расточаешь силы, словно думаешь, что они неистощимы. Где же все мы, усталые, будем отдыхать? Вот какая я в Италии, Валерий. Хотела бы быть иной, но как? Только внешне я совсем покойная. Говорю о глубине, а кто ее видит. Немножко приподнимаю завесу перед тобой и то, вероятно, напрасно. Ты опечалишься, будешь думать обо мне грустно, а тебе не нужно ни грусти, ни радости во время твоей напряженной работы. Прощай, мой милый, любимый. Ты видишь меня? Твой золотой мяч загорелся под облаками еще ярче…
Можно ли что-нибудь забыть и «отдыхать», не думая о будущем… Вот сейчас получила твое письмо. Ты в нем упоминаешь Коммиссаржевскую… А ведь осенью она приедет! Приедет! И возьмет тебя, потому что — ты «не умеешь отказывать». И ты ей посылаешь телеграммы. Зачем? Конечно, затем, чтобы осенью встретиться… Ах, Валерий, Валерий! И отвратить этого нельзя, нельзя….
Деньги получила, благодарю.
25 марта/ 7 апреля 1908. Флоренция.
Милый зверочек, разве я тебе мало пишу? Ты иногда слегка «пищишь», но ведь я только и делаю, что пишу письма. Погода вот уже несколько дней московская — холодно и самый беспросветный дождь. Днем ходим очень много, а по вечерам тоска великая. Топится камин, и мне кажется, что это не Италия, а Норвегия. Иногда ложусь спать в 10 часов. Мальчик просто скучен. У него душа бездарная, неподвижная, чувства без оттенков, и при этом непроходимая невежественность и безграмотность. Он живет так, как пишет свои письма; вся его жизнь — каракули пятилетнего младенца. Невольно оказываюсь постоянно в роли педагога до всех последних даже житейских мелочей. От этого чувствую себя очень взрослой и почти ответственной. Моя ли это роль? Вообще внутренний смысл этой поездки для меня пока темен. Но живу. Героически выношу всякие тяжести. Может быть, это нужно тебе, а значит, и мне. Чувствую себя телесно большей частью плохо и все воспринимаю затуманенно. Теперь побывала почти во всех музеях и галереях. Пленена больше всего Michel Ange. Сегодня была даже в доме Buonarrotti. Рассматривала каждый рисунок, и мне кажется, что в его творчестве есть что-то близкое и родное тебе. Огромная сила, четкость, ясный ум и необычайное целомудрие. Твои критики рассмеялись бы над последним словом, но ведь это правда — ты целомудренен до святости в самых своих «эротических» стихотвореньях. Ах, как ясно я вижу тебя издали! И совсем с другого угла, чем вблизи. Здесь я могла бы слагать гимны в честь тебя. Как никогда чувствую сейчас твою сущность и люблю тебя так, как хочешь ты. Около этих картин и статуй я только поняла всю радость быть с тобой в жизни и необычайность моей судьбы. И нужно мне радоваться, что душа закрылась для всего мелкого, случайного, что в ней навсегда один ты. Лучшей частью моего существа я радуюсь этому, а другой, той, что есть «ветхий человек», боюсь и печалюсь. Ты как-то написал мне, что «для зимы будет нужно много сил», и я не могла спать ночь от самых безрадостных мыслей. Знаю, все знаю…. С каждым днем будут жесточе тернии и острее радость. Ну пусть!.. Так я думаю о тебе в Италии, и, конечно, такова же моя жизнь. А ты еще что-то думаешь, в твоих словах иногда слышатся темные подозрения. Нет — Италия самое последнее доказательство и уже выигранная тобой ставка. Отчего ты не можешь видеть меня в днях, с утра и до ночи!.. Этот мальчик даже не «ласковая донна», а просто дорожный спутник. Жить одной здесь было бы трудно, вот и вся его роль. Что для него я? — не знаю, по правде сказать, не знаю. Он привязался ко мне, как привязываются к кому-нибудь одному капризные и одинокие дети. Иногда это кажется милым, а иногда я чувствую к нему самое настоящее отвращение. Ребенок в 18, 19, 20 лет (не знаю точно цифру) — это подчас уродливо и противно. О чем-нибудь легкомысленном, пожалуйста, пожалуйста, не думай. Сначала меня забавляло его слегка портить, а теперь надоело. Что касается до одного пункта… Клятвам о Кузмине больше не верю; и думаю, что мальчик представляет из себя неполную форму педерастического типа. Это, по-видимому, ему доставляет большие мученья, и быть «как все» ему хочется бесконечно. Вчера он весь вечер читал «Огненного Ангела», а когда стал ложиться спать, с
Из Флоренции собирались в четверг, но в такой дождь не поеду. Здесь мы хотя внешне живем хорошо и можно сидеть дома. А в Сиене опять гостиница, проклятая итальянская кухня и невозможность даже ходить по городу. Итак, буду пережидать дождь… Милый Валерий, как мне скучно без тебя! Как хочется поцеловать тебя хотя раз. Ах, какой ты любимый, близкий и бесконечно дорогой!..
Не обижай меня… Не давайся в руки всем с легкостью…
Брюсов — Нине. 28 марта/10 апреля 1908. Москва.
В плохом виде Ты меня увидишь, Нинка, когда мы встретимся. Еще никогда в жизни не бывал я так измучен, как теперь. Это усталость не только двух последних лет, не только «наших» лет, но всего последнего десятилетия моей жизни. Это — все мои книги, все мои журнальные схватки, весь я как литератор и «деятель». Мне нужен какой-то большой, большой отдых, может быть, — двух-трех лет. Если его не будет, я собьюсь с пути, вернее — остановлюсь на пути, буду себя повторять, буду твердить одни и те же слова. Чтобы остаться собой, мне сколько-то времени надо быть вне жизни, вне литературы. Когда придет время для такого отдыха, не знаю. Не скоро, кажется. Не сейчас, во всяком случае. Ведь надо, ведь должно закончить «Ангела». Если я прерву работу, я растеряю все се нити и не довершу ее никогда. А в то же время надо докончить «Франческу». Обидно же, чтобы в театре шел иной ее перевод, не мой! А «Весы» ежемесячно всё требуют и требуют сил. А издатели и редакторы что-то спрашивают с меня. А г. г. критики пишут, что я стал однообразен. И я верчусь, бегу, падаю и не вижу выхода, не вижу остановки…
Прости, Нинка, что я чуть не в каждом письме горько жалуюсь Тебе на свою усталость: но это то чувство, которое сейчас проникает все мои мысли, все мои поступки, все мои хотения.
Упасть, и утонуть, и умереть во мраке… Или хотя бы спокойно уснуть, без мысли, что столько-то стихов недоперевёдено, что столько-то корректур не досмотрено…
Голова мутная, душа пустая, и даже почерк не повинуется, как бывало…
Вчера опять не было от Тебя письма… Это не упрек, а тихая просьба: пиши мне часто. Я очень отдыхаю, получая Твои письма. И все же, против Твоей воли, есть в них дыхание Тебе чуждой, мне дорогой Италии…
Нина — Брюсову. 3/6 апреля 1908. Неаполь.
…Долго мне нужно было ходить по улицам и сидеть у моря, чтобы хотя несколько рассеялся в душе холод и темный страх. Ужасно боюсь с тобой встретиться… Уеду летом надолго куда-нибудь с мальчиком. Может быть, в первый раз сегодня оценила его непритязател ную тихую нежность и эти дни с ним, безрадостные, но легкие, как утренний сон. Даже солнце неаполитанского дня вдруг показалось мне ласковым и милым, как представлю я себе Москву с ее неизбежной болью, распятьями и пытками. Я очень печалюсь о тебе для тебя. Вот ты усталый, замученный, тебе нужен отдых. Думаю о тебе с горькой нежностью. Но… Я знаю еще, как трудно, как горько и безутешно быть с тобой таким. От тебя мне нужно, быть может, надолго, надолго уйти. А уйти мне некуда. Остается только один способ — уходить хотя во внешнем, когда я становлюсь тебе не нужной. После Италии думаю, что я это могу. Вообще я много, много могу… Что ж — поезжай отдыхать с твоей женой куда-нибудь далеко. Обо мне не думай. Я еще не знаю, где предел моего могу и когда душа омертвеет совсем. Да это и не важно. Делай все для себя, как будто меня нет. Я многое узнала за этот месяц и о тебе, и о себе. Кажется, не осталось ни одного нерешенного темного вопроса. С судьбой стою лицом к лицу. Только это очень, очень страшно. Я второй уже день в Неаполе. Здесь мне почти нравится. Какая-то необыкновенная свобода во всей внешней жизни. И солнце нежное, мягкое, совсем не мучительное пока, и много красивых милых лиц. В Риме совсем хорошо. На обратном пути заедем непременно. Меньше всего мне были приятны Венеция и Флоренция. Быть там еще не хотела бы никогда. Начинаю понемногу привыкать к шуму, а здесь беспокойно ужасно. Чувствую себя физически несколько лучше. Достала лекарство от сердца, и припадки бывают реже. Через два дня здесь Пасха — это очень заметно на улицах. Но на первых днях ее мы, вероятно, будем на Капри. Может быть, там несколько тише. Мальчик очень тоскует, что поездка подходит к концу. Совсем не понимаю я его любви. Кто я для него? Как я живу в его очень извращенной душе — совсем не знаю. Но цепляется он за меня по-детски, упорно, настойчиво. Странные все мы. И я уже не могу его выбросить из жизни, хотя часто чувствую, что не нужен он мне по существу ни на что. Вообще эта глава моей жизни, где появляется он, для меня еще туманна и неясна. Ну что ж — пусть живет. Он мне хотя бы не доставляет никаких мучений, а таких людей около меня не много. Как говорят об этом в Москве и Петербурге, — я думаю, тебе все равно так же, как мне. Ты знаешь (ведь знаешь же?) правду, а больше не нужно ничего. Не сердись на меня, мой дорогой зверь. Я боюсь тебя очень, но люблю бесконечно. Даже слишком много для того, чтобы владеть тобой всецело (о, конечно, только в любви!). Тебе нужны неуверенность, пытки подозрения, зыбкость, — иначе ты перестаешь ценить. Ведь я уже знаю, — самый нежный ты бываешь, когда думаешь, что я хочу уйти к кому-то. Но советов «Сережи старшего» так и не умею принять. Все равно! Себя не обманешь! Прости, милый! Не замучивайся хотя по возможности. Не забывай меня совсем…
Брюсов — Нине. 5/18 апреля 1908. Москва.
…Теперь уже можно спрашивать, когда Ты думаешь вернуться. Твой Сережа старший мне говорил, что Ты хочешь прожить в Италии до 1 мая? Это было бы совсем хорошо. Но какого 1 мая, старого стиля или нового? Если нового, то ведь это уже через несколько дней. Не слишком ли рано, Нинка. Подумай, что в эту Италию, которая Тебе так не нравится, Ты все же не вернешься много лет. Каждый лишний день, проведенный теперь здесь, будет стоить после целых недель. Сколько только можно, убеждаю, не спеши. Еще лето велико, а жизнь и еще больше, большая, странная и немного страшная.
Это все не значит, что я не хочу Тебя видеть. Хочу, и очень, и очень по Тебе скучаю. Боюсь немного встречи, — мы всегда после разлуки встречаемся враждебно, — но жду ее как большой радости. Представляю себе Твои суровые слова и что-то новое, не мое, безнадежно не мое, появившееся в Твоем лиде! — но хочу увидать и это, только бы оно не сделало Твоего лица совсем чуждым мне! Я очень хочу Тебя видеть, и все же говорю Тебе: не спеши уезжать от этого неба, от Везувия, от одиночества, от своего мальчика. Будь с ним, будь без меня, будь в чуждой Тебе Италии дольше, дольше. Несмотря на все Твои уверения, что Ты себя чувствуешь очень плохо, я все продолжаю верить, что что-то хорошее Италия Тебе дала, что какой-то запас сил в ней Ты почерпнула.