Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:
То место в твоих стихах, которое меня огорчило бы и отравило бы еще недавно, теперь почти не коснулось души. От этого я уже далеко. Я забыла о ней. Скоро она для меня перестанет существовать вовсе. Ты не понимаешь, как это связывается с неизменностью моей боли? Не знаю и я. Мыслю ее как черту твоей души — единственно, реальный же облик сгорел, исчез. Хотелось бы написать тебе много, но нужно собираться, все разбросано, — вещи в таком же хаосе, как душа….
Из Парижа напишу скоро. Хотя там первые дни будет масса хлопот с отелем, квартирой и всяким устройством жизни внешней. Еду с Надей — это очень трудно.
–
Милый, в каждом моем письме не ищи моего окончательного образа. Пишу, точно описываю процесс болезни. Видал ты когда-нибудь температурный лист, так называемую температурную «кривую»? Вот…
Брюсов — Нине. 27 ноября/8 декабря 1908. Москва.
…Ты знаешь, у меня бывают иногда периоды влюбленности в Тебя. Я люблю Тебя всегда, но иногда эта любовь как-то обостряется, становится ощутимой до боли. Именно теперь переживаю
Мне хочется написать Тебе о себе длинно и обстоятельно, но страшно вверить такое письмо всем случайностям Poste Restante. Ах, если бы завтра пришла Твоя телеграмма. Милая, хорошая, любимая, пришли ее мне. Глупая, детская просьба, которую Ты прочтешь, когда уже будет поздно исполнять ее, или которой Ты не прочтешь вовсе…
А есть еще и страшные мысли. Что, если эти нежные слова, которые мне так хочется говорить Тебе, придут к Тебе именно тогда, когда Тебе их слушать не захочется. Что, если Париж, Robert, мексиканец, Монмартрские кабарэ и все «это» так овладеет Твоей душой, что Ты не пожелаешь или не сможешь ответить мне… Ты часто пугала меня таким будущим. И сейчас оно вдруг мне кажется таким возможным. И я вспоминаю кривую длинную улицу Ламбезеллека, по которой так недавно пробирался я к больнице д-ра Ленуана, успокоенный, уверенный, счастливый. И вспоминаю потом те дни и вечера, которые проводила Ты без меня и после меня в Бресте. Ах, Нина, темная у Тебя душа, страшная, и страшно любить ее.
Но я люблю…
Нина — Брюсову. 28 ноября/11 декабря 1908. Париж.
…Я уже второй день в Париже. Испытываю бесконечную радость после окаянной Германии. К Парижу так привыкла, точно жила здесь годы. Со мной Надя. Это совершенно уничтожает чувство одиночества. И даже она, сидя безвыходно в комнате, от одного парижского воздуха чувствует себя лучше. Сегодня пойду с Робертом взять комнату, которую он нашел. Нужно «устраивать жизнь»… Сереженька пишет мне всё слова печальные и укоряющие. Не знаю, чего хотят от меня люди! Если кто меня любит, то еще должен благодарить судьбу, что я существую, а не укорять. Видела пока только одного мексиканца. Куда эта история клонится, еще не пойму. Об этом более подробно расскажу тебе после. Очень хочу поскорее устроиться прочно, — отели стали моим кошмаром. Душа моя сейчас вся рассеяна, потому и письмо такое внешнее, — ты не сердись. Я только сегодня опомнилась от мучительной дороги — спала 14 часов. Ничего о себе не знаю, — все тянется полоса, которая началась 13 августа — отели, вагоны, рестораны, мелькание людей. Это трудно и уже более мне не по здоровью. Одолели и надоели всякие внешние хлопоты и заботы. Как о счастье думаю о той минуте, когда наступит спокойное утро, а передо мной будет лежать перо и бумага. Ты прав, от литературы мне не уйти, и больше того, — я не хочу. Милый, пиши, если можешь! Твои последние письма были такие хорошие…. Вот все, что могу сейчас написать. Мало и неинтересно. Но ты прости, это пройдет очень скоро. Просто я утомлена всем, и на минуту душа обмелела. Так бывает, ты знаешь. Напишу очень скоро и иначе.
Сейчас голова занята внешностями. Расскажи, что в Москве? Напиши о себе, о «Весах». Сегодня пойду с мексиканцем в Сорбонну слушать какую-то лекцию, это будет в 4У2часа, а сейчас 3 и я только что встала. С языком освоилась почти совсем, а Париж мне кажется родным — моим городом…
4/17 декабря 1908. Париж.
…Как ты далеко, далеко, я не могу услышать твоего голоса, не могу увидеть твоей милой, нежной улыбки… — я не писала тебе по-настоящему давно — дней 8–9. Но не думай, что я не хотела. У меня в душе и в жизни полный хаос. Нужно или говорить все, или не говорить ничего. А все — это подчас так трудно и больно. Я сознаюсь тебе во всем, что было со мной за это время, просто и искренно, — у меня были дурные мысли… Мои внешние дела сейчас так мучительны, так связывают меня в каждом движении, что вот… я думала их изменить. Сереженька стонет в каждом письме — дружески и нежно, но крайне чувствительно упрекает меня «за неосмотрительность». Направить жизнь, поставить ее на рельсы, для него и себя более удобные, как-то еще не умею. Словом, плохо!.. И вдруг в момент этих раздумий и беспокойно-горестных ощущений в мою жизнь вошел элемент почти сказочный. Я говорила тебе о «мексиканском принце»…. Совершенно неожиданно, в субботу он получил дипломатическое назначение ехать в Мексику на 1 % месяца. Когда он пришел мне сказать об этом, у него слезы лились на камни Place St/Michel, как у меня когда-то на грязные ступени Николаевского вокзала. И вот тут-то он мне и сделал, что на специфическом языке называется «солидное предложение», ехать с ним немедленно через 3 дня в Мексику и пользоваться его доходами. Валерий, тебе страшно читать эти строки? Но говорю я не так, как в Намюре, — без дерзкого вызова, без желанья тебя оскорбить. За 3–4 последние месяца я так устала преодолевать «внешние затруднения» и так мне не представляется выхода из этой западни, что два дня мне это предложение звучало как дьявольский шепот. О, меня не пугает Мексика, дальность расстояния — я отвязала мой челнок от ваших берегов. Но предстояло перейти невидимые внутренние границы — перешагнуть через свою душу,
Так пока живу я в Париже — одиноко, случайно, в воздухе. Надя еще украшает мою жизнь. Я очень довольна, что она со мной, но жду по этому поводу грозного письма от Сережи, хотя он еще пока не знает.
Ты в первый раз так любезно приглашаешь меня в «Весы». Благодарю и ценю очень, поверь мне. Но писать при всех этих условиях, писать, как я хочу, — еще не могу. Живем в отеле в одной комнате, а мне так нужно одиночество. Дни куда-то падают, исчезают без следа. Париж меня пленяет бесконечно, жить бы в ином городе (если, впрочем, нет возможности ехать куда-то еще дальше) — я бы не хотела. В Москву, в Россию не вернусь. Очень овладеваю языком, учусь. Не делаю ничего дурного, если ты не ставишь мне в счет Robert-a. Но это уже стало таким привычным, и он меня так по-настоящему, по-детски нежно любит, что оттолкнуть его без жалости не имела бы силы. В любви со мной, ко мне он повторяет меня в любви к тебе. Рыдает на каждой улице, все бульвары и знакомые кабарэ залиты его слезами, так же безумен и не умеренен в требованиях. И… так же всегда обижен, как, бывало, я…
Зверочек, люблю тебя очень. Но душа расшаталась и устала. Хотела бы говорить с тобой, смотреть в глаза, целовать нежно после долгой разлуки. Но что этот момент когда-то настанет — почти не верю. Ответь мне скоро. Я жду твоих писем, твоя нежность дает мне жизнь и воскресение. Никогда не забываю тебя. Никогда! Верь мне — я не люблю теперь ложь. И не думай, что у меня душа «темная и страшная». Ты ее знаешь, она твоя всегда и везде — и в дурном, и в хорошем, и в красивом, и в отвратительном, — равно. Ответь! Целую твои руки, люблю тебя бесконечно…
Брюсов — Нине. 11/24 декабря 1908 г. Москва.
Я думаю, что Ты хорошо сделала, что не поехала с мексиканцем. Говорю это вне всяких личных соображений, оставляя себя в стороне. Конечно, я мексиканца Твоего не знаю, но я знаю Тебя. И я уверен, что эта поездка привела бы только к самым горестным между Вами столкновениям. Согласен, что поездка через океан, в Бальмонтовские «страны солнца» заманчива. Но Ты пережила бы в конце концов только много тяжелых часов и дней и еще новую вселенную разочарований. Это — с внешней стороны дела.
С внутренней — я думаю, что Ты приехала в Париж не затем, чтобы искать «бразильца» или «мексиканца». Сережа Твой или ошибался, или шутил; Ты, когда тоже говорила подобное, или заблуждалась, или повторяла слова искаженные. Всяких «бразильцев» довольно и в Москве, и в их поисках всего менее мог бы быть помехой — я. «Искать бразильца» значит роковым образом отделить себя от меня. Я объяснял Тебе в Намюре, почему, если Ты воистину примешь такое решение, Ты этим — что бы ни было в душе моей, — закроешь для меня все возможности быть с Тобой.
Я говорил Тебе и писал Тебе, что мы расстались для того, чтобы получить возможность быть, жить вместе. Наша разлука имеет смысл только в том случае, если мы оба видим эту цель впереди. Иначе это не более как механическое избавление друг друга от разных житейских неудобств. Мы были истомлены смертельно, мы изнемогли от тех мучительств, которые возникали из роковых противоречий некоторых сторон двух наших душ. Мне показалось, мне поверилось, что, временно расставшись, разделившись, уединившись, мы что-то поймем новое, что-то найдем новое в себе, — такое, что сделает возможным казавшееся невозможным. Я в это верил, потому что не верил в эту «невозможность». Так ли Ты думала? и так ли Ты думаешь теперь?