Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:
С осени 1903 года Брюсов вдруг стал предо мной как овеянный мглой: мы видались тогда очень часто: в «Скорпионе», у него, у меня, у Бальмонта; чем более я вглядывался в него, тем более сквозь «литературу» меж нами выступала нелитературная, жуткая близость, которой корни — неведомы были.
При встречах в гостях он с таинственною интимностью подсаживался ко мне, отзывал в теневой уголок, усаживал рядом; и начинал говорить преувеличенные комплименты; вдруг, сквозь них, больно всаживал он, точно рапиру, подкалывая — «дьявольским» афоризмом или пугая намеком, что этот подкол может стать… и боем: на рапирах… Острейшие разговоры с Брюсовым, будто клещами впившегося в мой внутренний
– любит меня и заявляет ему это; более того, она заставляет его выслушивать истерические преувеличения моих «светлых» черт; Брюсов испытывает ко мне острое чувство ненависти и любопытства; он ставит себе целью: доказать Н. И., что я сорвусь в бездну порока; ему хотелось бы меня развратить; и этим «отмстить» мне за невольное унижение его; вместе с тем: любовь к сомнительному психологическому эксперименту невольно поворачивает его на гипноз; он не удовольствуется разговорами со мной на интересующую меня тему; он старается силой гипноза внушить мне — любовь к разврату, мраку… Не понимал ничего: и — становилось жутко: я приходил к Н*** и рассказывал ей о невнятице своих отношений с Брюсовым; она, мрачно улыбаясь, не объясняя мне ничего, на другой день передавала мои слова Брюсову; он, зная о моих недоумениях, продолжал меня эпатировать; словом, — и я стал объектом его экспериментов; непростительно в Н***, что она в те месяцы не открыла мне ничего; но я не сужу ее: добрая, чуткая женщина! Но как погребенная заживо в истерию свою и в свой морфий.
Ее бреды (обо мне и о Брюсове) длились до лета 907; весною 1907 года читал я публичную лекцию; Н*** появилась под кафедрою с револьвериком в муфте; пришла ей фантазия, иль рецидив, в меня выстрелить; но, побежденная лекцией, вдруг свой гнев обернула на… Брюсова (?!) (вновь рецидив); в перерыве, став рядом с ним (он же доказывал Эллису что-то), закрытая, к счастью, своими друзьями от публики, она выхватила револьвер, целясь в Брюсова; не растерялся он, тотчас твердо схватил ее за руку, чтобы эту «игрушку опасную», вырвавши, спрятать себе в карман; Кобылинский увез Н*** домой, провозись с ней весь вечер, а Брюсов, спокойно войдя ко мне в лекторскую, дружелюбно касался тем лекции.
Так он собою владел!
Он не так собою владел в роковую эпоху моих назревающих с ним и с Н*** бурь; в нем вскипали: то бешенство, то истерическое благородство…
Ходасевич. В малой аудитории Политехнического музея Белый читал лекцию. В антракте Нина Петровская подошла к нему и выстрелила из браунинга в упор. Револьвер дал осечку; его тут же выхватили из ее рук. Замечательно, что второго покушения она не совершила. Однажды она сказала мне (много позже):
— Бог с ним. Ведь, по правде сказать, я уже убила его тогда, в музее.
Этому «по правде сказать» я нисколько не удивился: так перепутаны, так перемешаны были в сознаниях действительность и воображение…
Брюсов — Гиппиус. 16–21 апреля 1907. Москва.
…На лекции Бориса Николаевича (Белого. — И. Т.) подошла ко мне одна дама (имени ее я не хочу называть), вынула вдруг из муфты браунинг, приставила мне к груди и спустила курок. Было это во время антракта, публики кругом было мало, все разошлись по коридорам, но все же Гриф, Эллис и Сережа Соловьев успели схватить руку с револьвером и обезоружить. Я, правду сказать, особого волнения не испытал: слишком все произошло быстро. Но вот что интересно. Когда позже, уже в другом месте, сделали попытку стрелять из того же револьвера, он выстрелил совершенно исправно, — совсем, как в лермонтовском «Фаталисте». И, следовательно, без благодетельной случайности или воли божьей, вы совершенно просто могли бы получить, вместо этого письма, от «Скорпиона» конверт с траурной каймой…
Белый. Осенью 904 года углубилась трагедия между мною и Валерием Брюсовым максимально… Происходят мои очень частые встречи и разговоры с В. Я. Брюсовым, носящие характер той остроты и напряженности, какою отмечено в то время мое общение с ним, встречи, оставившие в душе не одну тяжелую рану. Стиль нашего умственного поединка с Брюсовым носил один характер — я утверждаю: «свет победит тьму». В. Я. отвечает: «мрак победит свет, а вы погибнете»…
Трагедия
Но осенью 903 года уж переживал я «двусмыслия» «аргонавтических» громов побед: кошки черные с Брюсовым, близость, трагедии с Н***, ряд надрывов с «коммуною»…
Уж из души вырвалось стихотворение «Безумец», как вскрик:
Неужели меня Никогда не узнают?«Безумец» — последние строчки стихов, написанных для «Золота в лазури», уже набираемого в типографии Воронова; через дней девятнадцать — вскрик первых стихов, но уже отнесенных к сборнику «Пепел»:
Мне жить в застенке суждено. О да: застенок мой прекрасен! Я понял все. Мне все равно. Я не боюсь. Мой разум ясен.Ужасная ясность ума есть картина, представшая мне: рой «аргонавтов»: «В своих дурацких колпаках, в своих ободранных халатах, они кричали в мертвый прах, они рыдали на закатах»; а между последними строчками «Золота» и первой строчкою «Пепла» — явление Блоков в Москве, и не воображавших, какую боль нес я под радостью первой встречи; отсюда и нервность моя с Блоками; ведь я чувствовал себя немного хозяином, принимающим их, наших гостей в Москве; а между тем: мысль моя перевлекалася к Н***; за ней интриговал притаившийся Брюсов!
Печальная осень!
Грустно пронесся ноябрь; уже запели метели; снежинки хрустели хлопчатою массой; зиму я любил; а эта зима навевала недобрые мне предчувствия; я вчитывался в стихотворение Блока; и содрогался: точно оно написано про меня:
.. Тот, кто качался и хохотал, Бессмысленно протягивая руки, Прижался, задрожал, — И те, кто прежде безумно кричал, Услышали плачущие звуки.Заплакавший — я, самозванец, «Орфей», увидавший себя: в колпаке арлекина…
Белый — Брюсову. Около 5 августа 1904. Серебряный Колодезь.
…Сейчас почувствовал, что должен вам писать, не знаю почему. Меня иногда непроизвольно, неожиданно бросает к письму. Тогда все, что ни пишешь, выходит такое уродливое, «нервическое». Когда бываешь искренен, то откуда-то является «истерика». Простите, если усмотрите ее: но я хочу писать «вам», а не кому-нибудь иному, и от «себя», а не от «кого-нибудь другого». Сейчас я пишу не Валерию Яковлевичу Брюсову, не художнику, перед талантом которого склоняюсь, а кому-то позади этих «тоже» мне знакомых и близких «стоящему?) — Тому, Которого я чую, вижу, предугадываю, но с Которым не говорю; «То» или «Тот» молчит, — но скажите, скажите, а то все молчат. Скажите!
Мне безумно грустно: неужели исступленность счастья, которая иногда охватывает, не охватывает других? Тот восторг, который вырастает из боли, когда боль сменяет блаженная анестезия, «вино новое» — вино истекающей крови из тысячи ран, неужели этот восторг «ни к чему»?Когда все в жизни, начиная с «микроскопических» неприятностей и кончая крупными страданиями, оставляет в душе тысячи ран, которые принимаешь с улыбкой восторга, так что чем больше ран, тем больше восторга, — неужели всего этого еще недостаточно чтобы просиять? Почему мы не чудотворцы — мы, отстрадавшие, почему не можем мы исцелять чужих ран? Мне безумно грустно — тоскую. Скажите, скажите — вы, молчащий!! Или не знаете?