Упреждение
Шрифт:
– Американцы в ближайшие тридцать лет собираются сделать в космосе установку, которая будет аккумулировать энергию Солнца, – говорил он. – Но на данный момент у них нет технологий, чтобы передать эту энергию на Землю. Я решил подсуетиться и поработать в этом направлении, создав основанный на лазере проект идеального передатчика энергии с космического аккумулятора. План у меня следующий…
Дальше шел поток научных терминов, который я запомнить не мог, зато легко вспомнил мемуары Льва Гумилева, сына расстрелянного чекистами поэта Николая Гумилева, который вот так же на тюремных нарах вдруг закричал: «Эврика!», открыв свою теорию пассионарности. Единственной разницей между Львом Гумилевым и Борисом Гольдманом было, я думаю, то, что Гумилев был пессимистом-антисемитом, а Гольдман – оптимистом из романов Шолом Алейхема, Исаака Бабеля и Исаака Башевиса-Зингера. При этом я должен осторожно заметить: историю этого оптимиста я знаю только от него самого, но не имел, как вы понимаете, счастья узнать ее от второй стороны, от олигарха. А как поет БГ: «Я не знаю никого, кто не прав»…
7
Кстати (или не очень кстати), о еврейской теме, которая, как вы понимаете, всегда возникает в компании, где есть хоть один еврей. А в нашей камере их (нас) было даже больше: стопроцентный Гольдман и одна восьмушка, то есть ваш покорный слуга.
– А я за то, чтобы Путин был пожизненным президентом! – неожиданно заявил
Все уставились на него в полном изумлении, а он самодовольно улыбнулся:
– Объясняю. На Руси с девятьсот двадцать второго года существует государственный антисемитизм. В девятьсот двадцать первом году в Киеве поселились первые сто евреев-хазар, открыли на Подоле свои лавки, а уже через год киевский князь ввел штраф – десять гривен должны были платить те киевляне, чьи бабы по ночам бегали к этим жидам. С тех пор все князья, цари и генеральные секретари были антисемиты, ввели «черту оседлости» и «процентную норму», а Сталин вообще планировал погромы, чтобы выселить нас в Биробиджан. Даже глубоко почитаемый мной Александр Исаевич вставил сюда свой пятак – сидя на Олимпе всенародного поклонения, написал юдофобскую книжку «Двести лет вместе». И только Владимир Владимирович железной рукой пресек этот антисемитизм сверху. Сегодня впервые за тысячу лет в России нет государственного юдофобства. Это, конечно, не значит, что его нет вообще. Нет, он тлеет, я уверен, в плебейских массах, как огонь в шатурских болотах. И как только Путин уйдет, пожар обязательно возникнет. Кого-то же надо будет обвинить в наших бедах. А во всех русских бедах всегда виноваты все, кроме русских. Немцы, поляки, литовцы, американцы и, конечно, евреи. И тут будет то же самое – «Бей жидов, спасай Россию!». Поэтому я хочу, чтобы Путин был всегда! Следующий будет только хуже.
После такого яркого выступления все, конечно, повернулись ко мне в ожидании комментариев. Но я сказал:
– Уважаемые господа зэки, жертвы путинского, как вы себя называете, режима! Ваши схоластические дебаты мне уже остое… извините, осточертели. Если вас так занимает еврейская тема, то могу рассказать об одном уникальном еврее. Хотите?
– Хотим! – заявили сразу два доктора физико-математических наук, три бизнесмена, один лауреат трех «Золотых орлов» и один адепт В.В. Путина. При этом он включил электрический чайник и со своей полки в общей тумбочке выложил на столик у окна все свои припасы, оставшиеся от передачи с воли, – две пачки овсяного печенья, брикет халвы и пакет сухофруктов.
Я сказал:
– В тысяча девятьсот сорок четвертом году по Алма-Ате стали ходить слухи о каком-то полудиком старике – не то гноме, не то колдуне, который живет на окраине города, в землянке, питается корнями, выкорчевывает лесные пни и из этих пней делает удивительные фигуры. Дети, которые в это военное время безнадзорно шныряли по пустырям и городским пригородам, рассказывали, что эти деревянные фигуры по-настоящему плачут и по-настоящему смеются… Слухи эти через какое-то время стали такими упорными, что руководители Казахского художественного фонда решили посмотреть на эти «живые фигуры из пней». Несколько художников поехали на окраину Алма-Аты, на Головной арык. Потом, в семидесятые, эта улица стала проспектом Абая, а тогда здесь пасся скот. Художники долго бродили по пустырю и наконец увидели то, что искали. В глиняном холме узкий, как кротовий, лаз вел в глубину не то норы, не то землянки. Возле этого лаза валялись пни и куски дерева, еще только тронутые резцом деревообработчика. Но художники – люди профессиональные – уже по этим первым наметкам поняли, что сейчас перед ними откроется нечто незаурядное. Они подошли к лазу в землянку. Оттуда доносилось легкое постукивание молотка по резцу. Кто-то из художников нагнулся, крикнул в нору: «Эй!» Маленький седой семидесятитрехлетний старик выполз из землянки. Он плохо слышал и ужасно неграмотно говорил по-русски – у него был чудовищный еврейский акцент. Но когда он назвал художникам свою фамилию, они вздрогнули. Перед ними стоял Исаак Иткинд – скульптор, который еще десять лет назад был в СССР так же знаменит, как Коненков и Эрьзя. О нем писали газеты, с ним дружили Максим Горький, Алексей Толстой, Маяковский, Есенин, Мейерхольд, Качалов, его опекали Луначарский и Киров. Они считали его ровней Донателло, Тициану, Гойе. Выставки его скульптур были событием в культурной жизни довоенной России. А теперь Иткинд, чье имя для этих художников стало хрестоматийным еще в их студенческие годы, жил в какой-то кротовьей норе, голодал, питался корнями и… создавал скульптуры.
– Почему? Как вы здесь оказались? – спросили художники.
– Меня арестовали в тридцать седьмом году и сослали сначала в Сибирь, потом сюда, в Казахстан. Теперь выпустили из лагеря, потому что я для них уже очень старый. Но выпустили без права возвращения в Москву. Они сказали, что мне дали пожизненную ссылку…
– За что вас посадили?
– За то, что я враг народа, японский шпион. Я продал Японии секреты Балтийского военного флота, – ответил Иткинд и спросил с непередаваемой еврейской интонацией: – Ви можете в это поверить?
Конечно, они не могли поверить в то, что этот всемирно знаменитый скульптор, этот гениальный гном с чудовищным еврейским акцентом – японский шпион и что он хоть что-то смыслит в военных секретах Балтийского флота. Но в 1944 году в СССР к людям, объявленным сталинским режимом «врагами народа», относились как к прокаженным. Поэтому в жизни ссыльного «врага народа» и «японского шпиона» Исаака Иткинда ничего не изменилось. Разве что один из тех художников – Николай Мухин – осмелился все же влезть в его нору и вытащил из землянки большую деревянную скульптуру. Это был эскиз «Смеющегося старика» – скульптуры, которая через два десятка лет станет одной из самых знаменитых работ Иткинда.
– Мы заберем ее в музей нашего фонда, можно? – спросили художники Иткинда.
Иткинд разрешил, они погрузили скульптуру в машину и увезли, чувствуя себя почти героями, – ведь они взяли в музей скульптуру у «врага народа»! «Иткинд, – рассказывал впоследствии Николай Мухин, – стоял у входа в землянку и махал нам вслед рукой». Он прожил в этой землянке еще двенадцать – вы слышите: двенадцать! – лет. Лишь изредка и тайком навещал его Мухин, снабжал кое-какими деньгами… Затем была смерть Сталина, Двадцатый съезд партии, реабилитация миллионов «врагов народа». Иткинда к тому времени снова забыли напрочь. Да и кто станет годами заботиться о сосланном старике, когда вокруг такое творится – послевоенная разруха, затем новая волна арестов 1948 года. Даже только за общение с ссыльным «врагом народа» могли дать десять лет лагерей. Как он жил эти годы, чем, и жил ли он вообще – этого никто не знал и не интересовался… Поэтому, когда зимой 1956 года в Алма-Атинский государственный театр пришел бездомный маленький восьмидесятипятилетний старик, никто не опознал в нем знаменитого скульптора. В 1956 году таких оборванных стариков, только что выпущенных из сибирских и казахских лагерей, были тысячи. Часть из них рвалась из Сибири в свои родные Москву, Ленинград, Киев – к детям, к женам, к родственникам. Но еще тысячи уже никуда не спешили: у них не осталось в живых никого из родных, их забыли, бросили или предали в свое время жены и дети. Такие бродили вокруг бывших мест своего заключения или ссылки и искали тут работу. И все они, по их словам, были до ареста знамениты. В Алма-Ате их было в тот, 1956
– Два месяца назад, – продолжала она, – Иткинд попал в больницу с воспалением легких. Я приехала навестить его и помогла медсестре отвезти его на кровати из палаты в рентгенкабинет. У него была температура 39,2°, но – представьте себе! – когда он открыл глаза и увидел, что его кровать катят две молоденькие девушки, что-то зашевелилось под простыней – там, знаете, ниже живота…
Конечно, отец остановил такси у магазина, купил бутылку вина, а потом они еще минут двадцать ехали по заваленным снегом алма-атинским улицам… И вот они у Иткинда. В холодной двухкомнатной квартире на кровати у окна лежал совсем даже не седобородый Саваоф, а безбородый, с редкой седой шевелюрой старичок, очень похожий не то на беса, не то на домового с картины Врубеля «Пан». Это и был Иткинд. Его ворчливая и неряшливо одетая жена – та самая бывшая вахтерша театра Соня Ефимовна, – недружелюбно косясь на молоденькую Наденьку, поставила чай… Но Иткинд, увидев Наденьку, словно воспарил над постелью. Его глаза тут же засветились, помолодели, морщинки на круглом, как печеное яблоко, лице заиграли. Он взял Надю за руку, усадил возле себя на кровать и сказал ей все с тем же сильным, неизжитым еврейским акцентом:
– Вчера мне привезли прекрасное дерево! Ой, какое дерево! Ой! Идем, я покажу, оно на улице под снегом. Если ты будешь мне позировать, я сделаю из него скульптуру «Весна»! Идем! Идем!
И, несмотря на протесты, встал, надел ватник и брюки, сунул ноги в валенки и повел их во двор. Там он буквально с вожделением ходил по снегу вокруг толстенной пятиметровой деревянной коряги, приговаривая:
– Ви видите? Нет, ви только посмотрите, какое замечательное дерево! Ой, какое дерево! Надя, ты будешь мне позировать? Это будет «Весна», настоящая! Ой, какую я сделаю «Весну»! Ой, какую!