Узелок Святогора
Шрифт:
Но Валерка приехал один — приехал неожиданно, поздно вечером, когда был объявлен «отбой» и в доме оставались только дежурные. Веня только что вымыла коридор и лестницу, сразу же покрывшуюся тонким ледком, и поднялась в рабочую комнату. Когда она открыла дверь, сквозняк распахнул шкаф, стоящий в глубине комнаты, и стали видны нарядные накрахмаленные костюмы, приготовленные к новогоднему карнавалу. Один из них, белый, с наклеенными серебристыми блестками, привлек ее внимание. Она осторожно сняла его с вешалки: «Кажется, Царевна-Лебедь — это Таня?» Она вспомнила, что отказалась от карнавального костюма. До сих нор на маскарадах она была Бабой Ягой, и ей не хотелось повторяться. И вдруг она быстро сбросила с себя лыжный костюм, в котором убирала лестницу, и торопливо натянула прохладное, шуршащее одеяние,
Незнакомая девочка, тоненькая и испуганная, смотрела на нее. Темные глаза, чуть великоватый рот, худые обнаженные руки… Веня перевела дыхание, уже спокойное и пристальнее осмотрела себя, пригладила на висках волосы. Словно подчиняясь неслышной музыке, повела головой — вправо, влево… потом, не отрывая взгляда от зеркальной дверцы шкафа, засмеялась легко и освобождение, словно сбрасывая с себя давнюю тяжесть.
Она кружилась по комнате, вскинув руки и запрокинув голову. Из приоткрытой двери с удивлением следил за ней Валерка. Наконец он не выдержал, вошел в комнату. Веня обернулась, лицо ее отразило смятение и вместе с тем злую готовность защищаться.
— Пика, тебя просто не узнать!
Он вошел с чемоданом и поставил его у двери, потом сел на диван.
— Зато тебя можно узнать сразу — все тот же грубиян.
Валерка смотрел на нее странным взглядом. Потом ответил, словно только сейчас дошел до него смысл сказанных ею слов:
— Зачем ты так? Я вовсе не грубиян.
— А ты зачем дразнишь меня Пикой? Ее уже нет. Понятно? Нет! И никогда не будет!
— Ну, нет так и нет. Чего сразу цапаться?
Голос у Валерки был чуть хрипловатым, растерянным. И она, глядя на него, вдруг почувствовала себя старшей, взрослой, хотя была всего лишь восьмиклассницей, а Валерка как-никак уже учился в техникуме связи и был студентом. Расставшись с Германом, который уехал к вернувшимся из-за границы родителям, Валерка стал наконец самим собой. Он обезоруживающе усмехнулся. Веня вспомнила вдруг, как когда-то на уроке труда он сделал за нее молоток, с которым она никак не могла справиться.
— Ну что, явился — не запылился? — уже добродушно спросила она.
— Да как-то… Соскучился. Не ценил раньше интернат. Тут тебе никаких забот — как поесть, что надеть. Помнишь, как злились на кастеляншу, что она новое жалеет? Носили и не думали, что делать, когда ботинок прохудится. А теперь…
Он все смотрел на Веню, а говорил как-то машинально, словно думал о другом, и она вдруг застыдилась, вспомнила, что шея и плечи у нее совсем оголенные.
— Венька, а ты и правда совсем взрослая стала! — смущенно сказал Валерка и тут же застыдился и неловко заерзал на диване.
— Ну, чего стоишь. Садись. Хоть поговорим! — басом пригласил он, стараясь, чтобы смущение его было не так заметно. И эта робость Валерки совсем раскрепостила Веню. Она поняла, что отныне Валерка не сможет, да и не захочет обижать ее, и то, что с ним не надо теперь сводить счетов, а, наоборот, можно по-дружески говорить, сидеть рядом, наполнило ее спокойствием и уверенностью. А главное было в том, что была взята еще одна, пусть даже маленькая, высота…
Сразу же после Нового года, как только уехал Валерка — какой-то притихший, словно растерянный, — в интернат пришло сообщение о том, что Венины рисунки на республиканской выставке заняли первое место. А вслед за тем почтальон вручил Вене первую в ее жизни посылку. Там лежали ее призы — набор кистей и большая толстая книга по истории искусств. И это тоже было впервые — то, что у Вени завелись отныне свои личные вещи, которые не надо сдавать кастелянше, а можно было хранить у себя, и никто не мог без Вениного разрешения взять книгу — яркую, в блестящей пахучей обложке, с множеством иллюстраций, которые она разглядывала жадно и подолгу.
И к ней начали приходить письма — сначала от Яны, которая уехала в другой город, потом от Валерки и наконец от бабы Марыли.
Дни и недели, которые прошли после больницы, как-то смыли воспоминание о бабе Марыле, вначале такое живое и яркое. Но, получив письмо, исписанное неровными, корявыми буквами, Веня обрадовалась. Она выбежала из рабочей комнаты, влетела в пустую спальню
Веня писала ответ долго и старательно, только о сале ничего не написала, неловко как-то, да и не голодает она здесь, в интернате… Но через неделю пришла посылка от бабы Марыли, и Веня первый раз в жизни смогла кого-то угостить, хотя и на всю группу посылки едва-едва хватило.
И снова пришло письмо — уже через два месяца, словно именно в такой срок вызревала у бабы Марыли небольшая кучка новостей, которые она могла бы сообщить Вене. Веня постепенно вникала в бабины заботы, стала представляться по рассказам и письмам бабы Марыли незнакомая деревенька с озером, вокруг которого располагались хаты и темные, аккуратные баньки, а также новая, вся в огромных стеклах, почта, которая стояла рядом с хатой бабы Марыли. Невиданная та деревня становилась постепенно притягательной и близкой, и Веня уже с беспокойством думала о том, хватит ли сил у бабы Марыли топить печь, ведь уже совсем зима на дворе, и серая, истомленная осенними дождями земля равнодушно принимает каждый день новые порции ледяной предзимней влаги… Неизвестное ей дотоле дело — топить печь — представлялось заманчивым, вроде еженедельного субботнего фильма в клубе или отдыха после уроков. А дни и недели катились и катились ровной, спокойной чередой, наступила зима, и волнение в Вениной крови все нарастало. Ночами влетал в форточку молодой колючий ветер, ночь была исколота голубыми лучами звезд — все было юное, новое, радостное. Иногда в стылом холоде утра чувствовалось приближение весны. Старый каштан, который рос перед окном спальни, медленно наращивал на своих коричневых ветвях маленькие узелки новой жизни, чтобы позднее развернуть их в могучую, чуть шероховатую листву. И Веня чувствовала себя такой же почкой — одной из миллионов, росших па ином, необъятном дереве; наступала ее пора, и она готовилась, пусть неосознанно, развернуть свои листки, прожить все, что предназначено ей, — именно ей, и никому другому!
В один из дней уже на исходе зимы, когда теплая, мягкая метель бушевала вокруг домов, ее позвала к себе Савватея Викторовна.
Директорша стояла, прислонясь спиной к теплым изразцам печи, на плечах у нее был большой вязаный платок. Маленький синий листок бумаги был у нее в руках. Она улыбалась.
— Видишь? Это направление в художественное училище. Без экзаменов. Поедешь туда?
Веня стояла ошеломленная новостью, не веря тому, что все ее надежды сбываются. Потом слабо кивнула головой.
— Вот и хорошо. Я рада за тебя, моя девочка. Рада, что наши интернатовцы выходят в люди. Это справедливо, что тебя зачислили без экзаменов. Кому же, как не тебе?
— Спасибо вам, Савватея Викторовна.
— Ну что ты… Это и нам почет, что наши дети находят признание. Сама ведь знаешь, у нас нелегкий контингент, дети с изломанными судьбами, все время приходится быть начеку, как бы чего не вышло, не случилось.
То, что директор говорила с ней как с равной, поднимало Веню в собственных глазах, и она неожиданно для себя попросила, зная заранее, что сейчас Савватея Викторовна не откажет:
— Позвольте мне на каникулы съездить на недельку к одной женщине знакомой…
— А-а! Это та, что прислала тебе посылку?
— Да, она. Я знаю, что у нас отпускают только к родственникам, но у меня… сами знаете. Я очень прошу!
— Не волнуйся так, — с улыбкой сказала директор. — Что ж… В виде исключения можно. Ты у нас уже взрослая девочка. На каникулы и поедешь. Через четыре дня…
…Шесть часов дороги утомили Веню, автобус попался еще старый, тряский, и она неприметно для себя задремала на своем заднем сиденье. Проснулась, когда едва заметно засветилась полоска неба на востоке, и, оглянувшись, увидела, как огромная красная луна неслась вслед за автобусом. Текли минуты, и вот как будто вздрогнуло, заколыхалось небо, бледным золотом брызнул свет на дорогу, на сонные ивы вдалеке, и луна отстала, заколыхалась, как ведро в воде, утонула в глубине неба, и только абрис ее бледно желтел навстречу наступающему дню.