Узелок Святогора
Шрифт:
— Что ты услышать хочешь? Чего ждешь? Разве ж она виновата в чем? Разве ж ей своего горя не хватает?!
Пусть скажет, почему Тимка…
Горло его перехватила судорога.
— А откуда ж она знает? Разве ей до Тимки было, пусть земля ему пухом ляжет! — перекрестилась она в запале. — У нее своя беда!
Она подскочила к дочери, неловко схватила темной, жилистой рукой белоснежную сорочку, подняла подол. Василь отступил: Катин живот явственно выдавался вперед.
— Зачем же… зачем на танцы ходит? — сглотнув комок, проговорил он. — На танцы, а?!
— Зачем? Затем, что
— Так это от Ивана? — глухо спросил он, чувствуя пустоту внутри.
— От Ивана, — горько ответила Катя. Она выдернула из рук матери край сорочки и направилась к кровати, словно только теперь застыдясь, что стоит перед Василем неодетая. Схватила халатик, стала одеваться. Мелко дрожали ее руки, большие глаза были окружены синими тенями, и светлые волосы спадали по плечам.
— Вы ж вместе учились, — говорила тем временем женщина. Глаза ее все наполнялись слезами, и она тихо вытирала их ладонью. — Ты бы с Иваном поговорил. Что с ним, не поймем, все ж было добре, и вдруг как сглазили. А может, и правда кто позавидовал, наговорил чего… Отвернулся от нее Иван…
Слова, легкомысленно сказанные когда-то на танцплощадке им, Василем, вдруг ожили в памяти. «Ведь это из-за тебя тогда Иван отвернулся от Кати, струсил, решив, что над ним будут смеяться…» — заговорил в нем голос. Значит, это его слова, так легко, так бездумно сказанные когда-то, ударившие по Кате, вернулись к нему — через самое близкое, через Тимку?! Вернулись как бумеранг — бросают его вперед, а он возвращается к тому, кто послал. В жизни все иначе, бумеранг возвращается незаметно, через годы… Но, наверно, возвращается всегда и неизменно.
Он повернулся и бросился к двери. Женщины проводили его взглядами.
На улочке было тихо, уютно стояли у заросших травой заборов скамейки, пахло молодой бульбой и укропом. В окнах ласково горели огни, молодая влюбленная пара целовалась, спрятавшись за дерево. Играла музыка на пятачке у подъезда недалекого общежития, и голос Пугачевой гулко разносился вокруг:
Лето, ах, лето, Лето звездное, будь со мной!Это теплое, ласковое, звездное лето на удержало Тимку, отпустило его — навсегда… Ничего уже не будет для него — ни игры с братом, ни тепла близких, ни Кати…
Василь шел по мягкой дорожной колее, которую выбили в земле автомобили, шел, не зная, как же справиться с болью, что никак не отпускала его, с чувством огромной, непоправимой вины…
Девочка с белыми гвоздиками
По узкой тенистой улице, там, где прямо к школе словно выбегали толстые, приземистые сосны пригорода, с начала лета стояла под легким деревянным навесом большая бочка с пивом.
То ли не хватало на пивзаводе цистерн и пришлось вспомнить былые времена, когда пиво даже в городских ларьках продавалось в таких вот бочках, то ли на это были свои причины, но бочка янтарно светила посреди
улицы своими деревянными боками, бросая вызов остальным емкостям пивзавода. И в ней в отличие от металлических
Так, по крайней мере, подумал Пинчук, впервые увидев ее, белокурую, крепко сбитую тридцатилетнюю женщину. Она быстро споласкивала и наполняла стаканы и кружки, оживленно переговаривалась с окружающими мужчинами, блестя зеленоватыми глазами и нарочито оголяя круглые колени, плотно обтянутые капроновыми чулками.
Именно то, что, несмотря на жару, на распахнутый белый халат, ноги ее были в капроне и модных — кожаных, с ремешками и планками — туфельках, и привлекло внимание Пинчука. В ней, в этой женщине, чувствовалась особая стать — в том, как горделиво взбивала она рукой коротко остриженные, подвитые волосы, как говорила — весело, но с едва заметным превосходством, в ушах ее поблескивали маленькие, почти невидимые сережки-капельки, — настоящая старинная бирюза, вправленная в ажурное золотое ложе.
Пинчуку казалось, что он чувствует эту стать — таинственное качество, о котором ему все уши прожужжала покойница жена, пробуя объяснить хитроумную, сложную механику женской красоты и обаяния.
Жена, в общем не слишком привлекательная женщина, Обладала хорошим вкусом, умела принарядиться и это же ценила в других. И Пинчук незаметно для себя и вопреки собственному желанию стал обращать внимание на все те мелочи, которые раньше были просто недоступны ему.
Идя по утрам к школе, где он проводил дополнительные летние занятия на пришкольном участке, он всегда замедлял шаги у бочки, возле которой вечно толпились 194 мужчины: одни торопливо опорожняли кружку за кружкой, другие лениво потягивали пиво, сидя в тени на обрубках бревен, на свежесколоченных скамейках.
Пинчук не любил пиво, никогда не пил его, но таким притягательным стало казаться ему в последнее время это ленивое мужское сидение с граненым влажным бокалом, на который сквозь шапку пены время от времени падали солнечные пятна, заставляя светиться светло-коричневые грани, что он как-то решился: подошел к бочке, выстоял небольшую очередь и, протянув мелочь, получил свой бокал. Он отхлебнул первый глоток тут же, возле бочки, но кто-то заставил его посторониться, заметив грубовато: «Места тебе не хватает?», и он торопливо извинился, отошел к ограде, где уже устроились несколько человек.
Никто не обратил внимания на Пинчука — мужчины толковали о международной политике, о предстоящем визите американского президента. Потом разговор переметнулся на другое: последний футбольный матч, проигрыш столичного «Спартака». Пинчук, прислушиваясь к их спорам, одиноко стоял в сторонке с бокалом в руке, далеко отставив его в сторону, чтобы капли не попали на светлые брюки. Продавщица, все так же ловко меняя бокалы и отвечая на обращенные к ней вопросы, улыбаясь, посмотрела на Пинчука, и он окончательно потерялся — стал судорожно, глоток за глотком, пить холодное пиво, не ощущая его вкуса, а когда задохнулся и перевел дыхание, увидел — пиво все же пролилось на брюки, мокрая полоска стекала от колена вниз.