Владелец Йокнапатофы
Шрифт:
Таков был этот человек — авантюрист и делец, дуэлянт и расчетливый политик, романтик и трезвомыслящий практике Когда правнука в детстве спрашивали, кем он хочет стать, ответ всегда был один: писателем, как Старый полковник. Но литературные начинания предка интересовали его все же и последнюю очередь. В истории частной жизни ему виделся отблеск общенациональной истории, это было скрещенье, центр грозной сшибки потоков самой жизни, водораздел времен.
Уильям Катберт Фолкнер родился 26 сентября 1897 года в Нью-Олбэни. Пять лет спустя семья переехала в соседний Оксфорд, и на фоне городка, почти деревушки, город — город! а жило-то в нем всего около двух тысяч — поразил своими размерами и образом жизни. Младший брат писателя Джон вспоминает: "Мы с Биллом вышли из вагона, и оба онемели от изумления — столько вокруг было людей, лошадей, экипажей. И море света — эти уличные фонари! Их мы тоже увидели впервые. На пути к дедушкиному дому мы заметили, что по обе стороны дороги тянутся тротуары. Больше того, на площади было полно народа, а ведь шел уже десятый час вечера".
Но, конечно, только в сравнении центр округа Лафайет мог показаться
Конечно, это уже литература, мастерство — оживленная в слове память о тех временах, когда теснимая со всех сторон природа еще не отступила далеко, в пойму Миссисипи, и охотничья экспедиция стала целым предприятием. Но сохраняется в строках, написанных десятилетия спустя, и непосредственность детского переживания, неметафорическая точность детского опыта, да и облик давно ушедшего времени.
Будущий писатель и впрямь рос не столько в школе, сколько в лесу или в конюшне отца, и не было — или казалось, что не было, — четкой границы между мудростью учебника и волнующим звучанием сказок дядюшки Римуса или здешним негритянским фольклором. Старые истории, подлинные, а чаще вымышленные, рассказывала фолкнеровским ребятам — а семья росла, к 1905 году их было уже четверо — Каролина Барр — матушка Кэлли. Судя по всему, это была удивительная женщина, она прожила около ста лет (впрочем, точной даты рождения не помнила, называла то 1840 год, то 1845-й), вынесла бедствия неволи, не согнулась под бременем тяжкого повседневного труда, сохранила благородное достоинство и сознание своей человеческой значительности. С нее списана Дилси — самая привлекательная фигура романа "Шум и ярость". На похоронах старой няньки писатель произнес надгробное слово: "После смерти отца в ее глазах я стал главой той семьи, которой она отдала пятьдесят лет жизни, полной преданности и верности. Наши отношения не были отношениями хозяина и слуги. С ней связаны самые первые мои воспоминания, и не только как о человеке, но и о личности, имевшей на меня сильнейшее влияние, выказывавшей постоянную заботу о моем здоровье, деятельную и неизменную любовь. То была деятельная и неизменная проповедь достойного поведения. От нее я научился говорить правду, не растрачивать жизнь по пустякам, заботиться о слабых, уважать старость". А пятнадцать лет спустя, в 1954 году, будет написан автобиографический очерк «Миссисипи», где Каролина Барр предстанет рассказчику в образе "матриарха с десятками детей, внуков и правнуков (это притом что десятки уже похоронила и забыла), среди которых был такой же мальчик — внук или правнук, она сама не могла точно сказать, — родившийся на той же неделе, что и он, и названный, как и он, в честь белого прадеда, — они сосали ту же самую черную грудь, вместе ели и спали, вместе играли в ту же игру, что составляло для белого ребенка в те годы самое главное в жизни…".
Все это — тоже взгляд издалека, осознанная мысль о прожитом, виденном, воспринятом. А в детские годы матушка Кэлли была просто окном в мир. До какой-то степени она даже заменила родителей. Отец, не только промотавший имущество, но утративший душевную силу и кураж прежних Фолкнеров, охотно рассказывал детям о лошадях и приемах стрельбы влет, но во всем остальном был отделен от семьи глухой стеной собственных тягучих переживаний неудачника. Мать же была погружена в какой-то иной мир — мир любимой ею романтической литературы, особенно стихов Браунинга и Теннисона. Потом через эти самые стихи как раз и наладится у старшего сына душевная связь с матерью, но пока этот мир ему чужд, а близок совсем иной мир — тот, что встает в рассказах няньки. Одним своим существованием, всеприсутствием напоминала она о том, чему мальчик свидетелем не был, но что окружало его с момента рождения, что насыщало самый здешний воздух. Нельзя сказать, что в Оксфорде и вокруг ничему не научились, но что ничего не забыли — это точно. Старики, а еще больше старухи вспоминали о тех, кто пал в борьбе за честь и достоинство Юга, а теперь лежат под каменными надгробьями кладбищ. И в детских сердцах эти нескончаемые, воспламеняющие воображение рассказы отзывались, может, еще сильнее, чем любые охотничьи байки. К здешним мальчишкам воин-конфедерат, сражавшийся при Манассасе и Виксберге, приходил
Да, это был еще старый Юг. Вернее, Юг, не хотевший становиться новым — хотя бы психологически. Детские забавы — это детские забавы. Игры взрослых людей — это защитная реакция, бессильная попытка возродить даже не прошлое, а то представление о прошлом, которое позволяет выгородить в ненавистном настоящем оранжерею несломленного духа. Поднимая полуистлевшие знамена, уходящее поколение не с отрядами генерала Гранта продолжало борьбу — восставало отчаянно против врага гораздо более могучего и непобедимого — промышленного прогресса.
Юг менялся на глазах.
Старый полковник, может быть, строил свою дорогу, чтобы дать выход неукротимой энергии, и в его пору поезда останавливались в любой точке и в любой момент — стоило прохожем} поднять руку или машинисту захотеть отдохнуть в ближайшей пивной. Но уже тридцать — сорок лет спустя Миссисипи, и почти весь Юг был опутан стальной сетью. Поезда теперь ходили строго по расписанию, человеко-часы подсчитывались, грузы взвешивались.
Для Джона Фолкнера, молодого полковника, сына Старого, основанный им — первый в здешних краях — банк был, разумеется, коммерческим предприятием; в то же время он запросто мог, плюнув на дела, затеять здесь же, в конторе, неспешный разговор об охоте, лошадях, подвигах минувших дней. Такой примерно сценой открывается роман «Сарторис»: не деловые операции проворачивает старый Баярд (прототипом которого дед писателя и послужил), не клиентов принимает — ждет девяностолетнего нищего, который должен принести ему отцову трубку; а отпустив гостя, "все еще продолжал сидеть и, держа в руке трубку, тихонько поглаживал ее большим пальцем".
Может, потому и не вышел из него настоящий финансист. Да и как мог выйти — упрямый хранитель традиций и уже потому заклятый враг прогресса, он запросто мог отказаться от выгодной сделки на том лишь основании, что ссуду просили для приобретения автомобиля. Неудивительно, что с годами ему становилось все труднее соревноваться с молодыми честолюбивыми клерками. Сантименты были им чужды, зато близко знаком и сладок язык бухгалтерских книг. Один из таких хватких дельцов нового племени, звали его Джо Парке, вытеснил Джона Фолкнера из президентского кресла. В материальном смысле это семью не особенно подорвало, но дело тут было не в деньгах. Происходила смена караула, на место аристократии духа приходила аристократия доллара.
Заметно менялся и пейзаж. Симфония леса заглушалась скрежетом циркулярной пилы, неумолчным гулом фабрик, выраставших как грибы после слепого дождя. И уже не мулы тащились по колдобинам машины, набирая скорость, неслись по свеженакатанному асфальту. Пустели фермы, в окончательный упадок приходили плантации — люда перебирались в города. Джон Фолкнер, третьестепенный беллетрист, лишь брату обязанный некоторой известностью, достаточно живо все же описал в одном из романов картины, свидетелем которых был в детстве: "Плодородные земли постепенно иссыхали под жарким солнцем. Бледно-зеленые стебли кукурузы, чашечки хлопка превращались в жухлую траву. Мулы лениво топтались на пастбище — некому было обрабатывать поля. Старые плуги стояли в ряд, и сорная трава пробивалась между лемехами, пожирая все, кроме покрывшихся ржавчиной ручек… Поля хирели. Люди уходили в город".
Описано все точно, но в стиле ощущается некая эпическая замедленность, не дающая ощутить скорость века. Вспоминается легендарный Рип ван Винкль. Занятый любимым делом — охотой на белок, — он притомился и заснул невзначай высоко в Кэтскиллских горах, а очнувшись, не узнал родной деревеньки: на месте трактира выросла гостиница, вокруг замелькали какие-то незнакомые лица, дерево, в тени которого он любил поболтать с односельчанами, превратилось в голый шест со звездно-полосатым флагом на верхушке, люди, вместо того чтобы, как обычно, читать вслух газеты да покуривать трубки, ораторствуют о гражданских правах, континентальном конгрессе, выборах, неведомом Банкер-Хилле. Но ведь проспал-то старый Рип целых двадцать лет, за это время и впрямь многое могло измениться. В нынешнем веке, даже в начале его, даже на американском Юге с его упрямым консерватизмом, темпы были не те. По свидетельству очевидца, уже не роман, как Джон Фолкнер, сочиняющего, а историческую справку, городок буквально в одночасье превратился в центр деловой и политической активности, заключались миллионные сделки, вчерашняя окраина закипела энергией бизнеса, дел было больше, чем рук…
Правда, место, о котором идет речь, не вполне характерно — Норфолк, морской порт, само географическое положение которого благоприятствует таким потрясениям. Но и в стороне от водных и шоссейных путей происходило на рубеже столетий примерно то же самое. Со статистикой не поспоришь. То есть для нас, посторонних, это статистика — вчера было столько-то миль железных дорог, сегодня стало столько, и таким-то образом в такие-то сроки сдвинулась пропорция сельского и городского населения. А те, кто жил и рос тогда, счета не вели: рушился многолетний уклад жизни, грохотом не только в ушах, но и в сердцах отзывалось опасное столкновение традиции и нового.