Шрифт:
Юрий Карлович ОлешаВоспоминание
Мать девочки заснула, а девочка ходила по вагону и разговаривала с пассажирами. Вот она подошла и ко мне.
Я стоял возле окна.
Волосы девочки осветились светом дня. За окном летело огромное пространство Казахстана, летело на юг, так как мы поднимались к северу.
– Это что? – спросила девочка.
– О чем ты спрашиваешь?
– Вот…
Она уперла палец в стекло, указывая на бегущие вместе с горизонтом очертания строений.
– Станция.
– Станция?
– Да. Мы сейчас к ней подъедем.
– Надо будить маму?
– Не знаю… А зачем ее будить?
Оказалось, что мать обещала
– Не надо будить маму, – сказал я, – я тебе куплю яблоко.
– Хорошо.
– Вы возвращаетесь в Москву?
– Да… С мамой…
– Папа на войне?
– На войне. Он капитан артиллерии… Сейчас я вам покажу.
Она показала мне фотографическую карточку, которую вынула из маленького портфельчика, лежавшего возле мамы. На карточке они были сняты вдвоем – капитан артиллерии и его дочь. Я думал, что увижу именно капитана артиллерии, но увидел молодого человека в белой рубашке, как видно, только что остригшегося. Девочка представляла собой сплошную улыбку, как это почти всегда случается с младенцами, когда их фотографируют.
– Вот видите, – сказала девочка.
Было еще и третье изображение на фотографии: набалдашник тросточки, высунувшийся между головой девочки и локтем молодого человека. И было понятно, что, перед тем как аппарат щелкнул, женщина, которая сейчас спала в потоке света, весело спросила молодого человека:
– А зачем тросточка?
Молодой человек весело ответил:
– Пускай!
И тросточка осталась. Я также представил себе, что было, когда они получили карточку у фотографа. Вероятно, они перешли через улицу и поднялись по ступенькам на бульвар. Там они сели на скамью и, несколько стесняясь прохожих, стали рассматривать карточку. И, наверно, кто-то из них сказал:
– Смотри, и тросточка получилась.
Потом они пошли по бульвару, причем дочку, возможно, нес отец. Молодому парню приятно сознавать, что он уже отец ребенка, и он отнимает голубой сверток у матери и несет сам. Вот мать перешла через весеннюю лужу, отражающую розовые дома, и, протянув руку в радужной варежке, ждет мужа, который, ступая с кирпича на кирпич, одновременно смотрит на личико ребенка, вороша вокруг него кружева…
Я расхвалил карточку, и девочка спрятала ее обратно в портфельчик. Она вернулась к окну и спросила, правда ли то, что я куплю ей яблоко. Я сказал, что сделаю это обязательно. Потом я испытывал счастье, которое охватывает человека, когда он ведет ребенка за руку. Это счастье продолжалось, пока мы выходили из вагона, и чуть было не исчезло, когда мы очутились на перроне: девочке захотелось побежать. Нет, я не отпустил ее. Я сказал, что нельзя девочке бегать по перрону, и маленькая недовольная ручка осталась в моей.
Едва мы отошли от вагона, как девочке показалось, что она видит по ту сторону поезда ведро с красными яблоками. Мы поднялись на площадку чужого вагона и спустились по ту сторону.
– Никакого ведра нет, – сказала девочка.
Мы отправились к голове поезда и, когда обогнули паровоз, увидели огромную толпу. Тут были и пассажиры нашего поезда, и железнодорожники, и местные жители. В толпе был виден листок – не больше тех, на которых пишут объявления. Но это был печатный листок с чернеющим заголовком, это была газета. Не знаю, держал ли его кто-либо в руках, или он был приклеен к стене, – во всяком случае, этот листок как бы стоял в толпе, и его все видели. Он был окружен толпой, станцией, цистернами, горизонтом – маленький, неподвижный листок, рядом с которым
– Там так написано, сынок? Правда? Так написано?
– Вот теперь надо разбудить маму! – сказал я. – Бежим!
И мы побежали по перрону. Девочка опередила меня, и я видел издали, как она карабкалась на площадку. Не успел я подбежать к вагону, как девочка опять появилась на площадке:
– Нету мамы!
– Она там!
И мы побежали обратно. Теперь толпа гудела, и над ней взлетали шапки.
– Вот мама! – закричала девочка и стрелой понеслась к толпе; тотчас же от толпы отделилось светлое пятно, ставшее через секунду фигурой женщины, распростершей объятия.
Потом мать прошла мимо меня с дочкой на руках. Она держала ее лицом к себе, скрестив руки на ее икрах. Тяжесть ноши заставила ее идти несколько откинувшись, и поэтому я видел ее лицо особенно открытым. Оно сияло и улыбалось среди пляшущих розанов платка, и я подумал о том, как прекрасна сама победа, если только отблеск ее так чарующ.
Когда поезд отправился, в нашем вагоне оказались пассажиры из других вагонов. Как видно, взволнованные люди, начавшие разговор в одном месте, переходили в другое, сами того не замечая. До позднего вечера поезд представлял собой движущийся митинг. Вот в нашем вагоне появились три молодых офицера.
– Плачет, – сказал один из них.
Мать девочки плакала.
– Спроси, почему, – сказал другой.
– Ну как это – почему! – сказал третий. – От радости.
Тут девочка спросила:
– Почему ты плачешь?
И мать сказала:
– От радости.
– Вот видишь, – сказал третий офицер и улыбнулся плачущей.
И она ему улыбнулась сквозь слезы.
Тут появилась свеча, которую кто-то поставил на край полки. Замерцали ордена офицеров.
– Как зовут?.. – спросил первый офицер.
– Меня? – спросила мать.
– Нет, дочку…
– Галя…
– А вас?
– Таня.
– Ну, поздравляю вас с победой! – сказал офицер.
Он шагнул из полумрака и обеих разом обнял и прижал к груди. Чтобы обнять их, он нагнулся, так как они сидели. Обняв, разогнулся и одернул гимнастерку. Звезда ордена Отечественной войны поблескивала на его груди снежными огоньками.
– Галя и Таня! – сказал он. – Ах вы, дорогие мои!
Продолжая смотреть на них, он отступил к стене и прислонился. И если бы в вагон не влетели огни приближающейся станции, на которой ему нужно было сходить, то, я думаю, он простоял бы так невесть сколько, дивясь тому, как прекрасны русские имена, и русские лица, и все то родное, за что он сражался.
1947