Воспоминания о Марине Цветаевой
Шрифт:
Но эта русскость нисколько не мешала ей любить Запад — она прекрасно знала и любила французскую литературу и поэзию, писала даже французские стихи [186] и переводила с русского на французский. Особенно любила французский XVIII век. (Казанова, Лозэн — ее герои.)
Плащ прихотливый, как руно <…> Антуанеты домино.186
См.,
Цветаевой были переведены на французский язык стихи Пушкина, Лермонтова, Маяковского, «Похоронный марш» («Вы жертвою пали в борьбе роковой…») и др.
Французский романтизм отразился в том же «Плаще» очаровательными стихами:
И другу на руку легло <…> С моею нежностью проклытой.Любила она и Германию, но не настоящую, а воображаемую. (В Германии она жила в детстве.) Прекрасны ее стихи на смерть Рильке,, [187] с которым она была в переписке. Ее любовь всегда сводилась к литературе, к братству поэтов, она чувствовала с необыкновенной остротой единство избранных и отверженных:
187
Имеется в виду «Новогоднее» (1927).
В конце концов, тема избранных Богом и отверженных землей основная тема поэзии Цветаевой. Несоответствие между тем, что жизнь есть, и тем, чем она должна быть. Цветаева всегда противопоставляла быт — бытию. Быть, а не иметь — ее девиз. Это ощущение свойственно многим, но немногие могли сказать это с такой силой и страстностью. Большая поэма «Крысолов» направлена против мещанства, против благополучия, ибо только в напряжении и в борьбе находила она удовлетворение.
В заключение я прочту стихотворение Цветаевой «Плач цыганки по графу Зубову»:
Расколюсь — так в склянь, <…> И в прах и в…Это стихотворение очень любила М<арина> И<вановна> и охотно его читала — гораздо лучше, чем я прочел его. В «Плаче цыганки» нельзя не чувствовать той звуковой стихии, которая захватывала, поглощала Цветаеву. Неудержимый ритм, бешеный и мучительный, со срывами и взлетами, разбушевавшаяся стихия слова, когда раскрывается тайная сущность, звуковой смысл того, что было простым сочетанием гласных и согласных, когда стихотворение становится равнодействующей между смыслом и звуком.
В последний раз я видел Цветаеву незадолго до ее отъезда в Россию. Мне пришлось перед тем с нею не встречаться в течение 2 лет, и когда я пришел к М<арине> И<вановне> (она жила за городом, на границе Кламара и Малакова), в большом доме с полуобвалившимися лестницами, выбитыми окнами, таинственными закоулками, в доме, который мог бы символизировать нищету рабочего пригорода,. [188]
меня поразило то, как Цветаева постарела, в недолгий, сравнительно, срок. Ее волосы почти совсем поседели, появились морщины на худом лице, обострилась горбинка на носу, но все ее движения стали менее резкими и острыми. В первый раз я увидел в М<арине> И<вановне> усталость, и не физическую только, но глубокую, душевную, то которой уже человек не может отдохнуть. М<арина> И<вановна> на газовой плите жарила котлеты. По количеству котлет я было подумал, что она ждет гостей, но мы сели обедать втроем — М<арина> И<вановна>, ее сын Мур и я. Муру в то время было 14 лет, но выглядел он двадцатилетним парнем, огромный, толстый, странная антитеза всего облика М<арины> И<вановны>. За обедом почти все котлеты были уничтожены Муром.
188
Имеется
После вынужденного отъезда ее мужа М<арина> И<вановна> осталась в одиночестве: многие ее бывшие друзья начали усиленно заботиться о «чистоте своих риз». Поэтому я с особенно большой радостью узнал, что накануне у нее был с дружеским визитом Илья Исидорович Фондаминский.. [189]
Мы говорили о стихах, М<арина> И<вановна> прочла несколько своих переводов на французский, [190] она по-прежнему много и упорно работала. Потом разговор перешел на ее отъезд в СССР, о тех, кто уже уехал — Святополк-Мирском, поэте Эйснере, о тех, кто остается в Париже. Это было в 1938 году, и о возможности войны мы, конечно, не говорили — в то время в войну никто не верил. Прощаясь, мы оба были уверены, что прощаемся не навсегда.
189
Фондаминский псевд. Бунаков; Илья Исидорович (1880–1942) — общественный деятель, публицист, соредактор «Современных записок». Больше других редакторов журнала благоволил к Цветаевой
190
язык
Известие о ее самоубийстве поразило нас всех [191] — бывших ее друзей (тем более, что никому не известны причины, побудившие ее к этому шагу).
НАТАЛЬЯ РЕЗНИКОВА [192]
ВСЕ В НЕЙ БЫЛО НЕПОМЕРНО, КАК ЕЕ ТАЛАНТ
О Марине Цветаевой сейчас много пишут. Непревзойденный мастер, она стала любимым поэтом в России. Стихи ее издают, и они имеют влияние на русских поэтов. При встрече с нами, знавшими ее за границей, жадно расспрашивают о ней, о ее трудной жизни во Франции.
191
Первые известия о гибели М.И. Цветаевой были напечатаны в оккупационной газете «Новое слово» (Смоленск. 1942. 8 февр.) и берлинском выпуске той же газеты (1942. 11 февр.).
192
Резникова Наталья Викторовна (урожд. Чернова; 1903–1992) — литератор, переводчица.
В зарубежной литературе ей посвящают стихи и статьи (указываю на статью М. Слонима в «Новом журнале», на воспоминание моей матери О.Е. Колбасиной-Черновой — «Мосты», № 15), печатают ее личную переписку. В Париже еще жива память, люди, встречаясь, могут говорить о ней, вспоминая.
Я подумала, что мне, знавшей ее и какое-то время жившей с ней под одной крышей, стоит записать то, что я помню, чтобы помочь запечатлеть ее образ, сохранить ее подлинные слова. Звука ее голоса — не передать, хотя он и звучит во мне, когда я вспоминаю ее или читаю некоторые ее стихи. Она любила свое имя: Марина Цветаева.
Принято писать о том, как ей было трудно жить. Ей, поэту, обычная женская доля была тяжелее, чем другим: быт, с которым она мужественно боролась, придавливал. Она не могла писать… но писала! И как писала!
Все в ней было непомерно, как ее талант. Жизнь молодой, счастливой матери превращается в драму единоборства с безликим чудовищем — повседневной жизнью. Но эта женщина-мать пишет — как никто — стихи, поэмы одну за другой.
Бедность была большая, но не было настоящей нужды, — все ведь под одним знаком бедности. И было много друзей, понимавших и помогавших как и чем могли.
Я думаю, трагизм был не в условиях жизни, а в ней самой, в отпущенной ей доле вместе с ее громадным талантом. В одном из писем к моей матери она пишет: «Боюсь, что беда (судьба) во мне, я ничего по-настоящему не люблю, не умею любить, кроме своей души, то есть тоски, расплесканной и расхлестанной по всему миру и его пределам. Мне во всем и в каждом человеке и чувстве тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец. Я не могу жить во днях, каждый день — всегда живу вне себя. Эта болезнь неизлечима, и зовется — душа».