Юнкера
Шрифт:
Рота умылась, вычистилась, оделась и выстроилась о коридоре, чтобы идти строем на утренний чай.
К перекличке, как и всегда, явился Дрозд и стал на левом фланге. Перекличка сошла благополучно. Юнкера оказались налицо. Никаких событий в течение ночи не произошло. Дрозд перешел на середину роты.
– Юнкер Александров, - вызвал он спокойным голосом.
– Я, - отозвался звучно Александров и ловко сделал два шага вперед.
– До моего сведения дошло, что вы не только написали, но также и отдали в журнальную печать какое-то там сочинение и читали его вчера вечером некоторым юнкерам нашего училища. Правда ли это?
– Так точно, господин капитан.
– Потрудитесь
Александров побежал к своему уборному шкафчику. Дорогой он думал сердито: "Как же мог Дрозд узнать о моей сюите?.. Откуда? Ни один юнкер, все равно будь он фараон или обер-офицер, портупей или даже фельдфебель, никогда не позволит себе донести начальству о личной, частной жизни юнкера, если только его дело не грозило уроном чести и достоинства училища. Эко какое запутанное положение"...
В голову не могла ему прийти простая мысль о том, что самому Дрозду или одному из других офицеров училища, или каким-нибудь внеучилищным их знакомым мог попасться под руку воскресный экземпляр "Вечерних досугов".
– Пожалуйте, господин капитан, - сказал Александров, подавая листки.
Дрозд сухо приказал:
– Сейчас же отправляйтесь в карцер на трое суток с исполнением служебных обязанностей. А журналишко ваш я разорву на мелкие части и брошу в нужник...
– И крикнул:
– Фельдфебель, ведите роту.
И вот Александров в одиночном карцере. На лекции и на специальные военные занятия его выпускает на час, на два сторож, прикомандированный к училищу ефрейтор Перновского гренадерского полка Оп же приносит узнику завтрак, обед и чай с булкой.
У юнкеров было много своих домашних неписаных старинных обычаев, так сказать, "адатов". По одному из них юнкеру, находящемуся под арестом и выпускаемому в роту для служебных занятий, советовалось не говорить со свободными товарищами и вообще не вступать с ними ни в какие неделовые отношения, дабы не дать ротному командиру и курсовым офицерам возможности заподозрить, что юнкера могут делать что-нибудь тайком, исподтишка, прячась. Ведь травили же они свое начальство, совсем в открытую, ядовитыми и даже, часто нецензурными прозвищами. А в этом законе собственного изделия была, несомненно, тень некоторого рыцарства.
Однако Александров все-таки не удержался от нарушения юнкерского обычая. За уроком гимнастики, работая на параллельных брусьях, он успел шепнуть Венсану:
– Голубчик Венсан, достаньте мне какую-нибудь книжку из ротной библиотеки и передайте через сторожа... Ужасная тоска.
– Постараюсь, - сказал Венсан и быстро отошел прочь.
И правда: бедный Александров изнывал от скуки, безделья и унижения. Вчера еще триумфатор, гордость училища, молодой, блестяще начинающий писатель - он нынче только наказанный, жалкий фараон, уныло снующий взад и вперед на пространстве в шесть квадратных аршин. Иногда, ложась на деревянные нары и глядя в высокий потолок, Александров пробовал восстановить в памяти слово за словом весь текст своей прекрасной сюиты "Последний дебют". И вдруг ему приходило в голову ядовитое сомнение: "А в сущности ведь, пожалуй, такое заглавие: "Последний дебют", может показаться неточным и даже нелепым. Дебют - ведь это начало, как и в шахматах, это первое, пробное выступление артистки, а у меня актриса Торова-Монская (фу, и фамилия-то какая-то надуманная и неестественная), у меня она, по рассказу, имеет и большой опыт и известное имя. Первый дебют - это и понятно и приемлемо и для читателей. Название же "Последний дебют" вызывает невольное недоумение. Можно подумать, что моя все-таки уже не очень молодая героиня только и знала в своей актерской жизни, что дебютировала и дебютировала и всегда неудачно, пока не додебютировалась
"Нет, это мне только так кажется, - пробовал он себя утешить и оправдаться перед собою.
– Уж очень много было в последние дни томления, ожидания и неприятностей, и я скис. Но ведь в редакциях не пропускают вещей неудовлетворительных и плохо написанных. Вот принесет Венсан какую-нибудь чужую книжку, и я отдохну, забуду сюиту, отвлекусь, и опять все снова будет хорошо, и ясно, и мило... Перемена вкусов..." В шесть часов вечера в свободное послеобеденное время сторож, перновский ефрейтор, постучался в решетчатую дверь карцера.
– Вам, господин юнкер, книжку какую-сь принесли. Извольте преполучить.
Эта книга, сильно потрепанная, была вовсе незнакома Александрову. "Казаки. Повесть. Сочинение графа Толстого".
– прочитал он на обложке. "Должно быть, не очень уж интересно, что-то из истории... но для кутузки и такое кушанье подойдет".
– Скажи господину юнкеру, что очень благодарю.
Начал он читать эту повесть в шесть с небольшим вечера, читал всю ночь, не отрываясь, а кончил уже тогда, когда утренний ленивый белый свет проник сквозь решетчатую дверь карцера.
– Что же это такое, - шептал он, изнеможенный, потрясенный и очарованный, ероша и крутя отчаянно волосы на голове.
– Господи, что же это за великое чудо? Ну я понимаю: талант, гений, вдохновение свыше... это Шекспир, Гете, Байрон. Гомер, Пушкин, Сервантес, Данте, небожители, витавшие в облаках, питавшиеся амброзиею и нектаром, говорившие с богами, и так далее и тому подобное... То есть я не понимаю, но с благоговением признаю и преклоняюсь. Но, господи боже мой, как же это так. Простой, обыкновенный человек, даже еще и с титулом графа, человек, у которого две руки, две ноги, два глаза, два уха и один нос, человек, который, как и все мы, ест, пьет, дышит, сморкается и спит... и вдруг он самыми простыми словами, без малейшего труда и напряжения, без всяких следов выдумки взял и спокойно рассказал о том, что видел, и у него выросла несравненная, недосягаемая, прелестная и совершенно простая повесть.
И Александров, подобно Оленину, увидевшему впервые на станции горы, начал с блаженным ненасытным голосом в душе перечислять: "Ну Оленин - это барин, это интеллигент, что о нем говорить. А дядя Ерошка!
А Лукашка! А Марьянка! А станичный сотник, изъяснявшийся так манерно. А застреленный абрек! А его брат, приехавший в челноке выкупать труп. А Ванюшка, молодой лакеишка с его глупыми французскими словечками. А ночные бабочки, вьющиеся вокруг фонаря. "Дурочка, куда ты летишь. Ведь я тебя жалею..." И тут вдруг оборвался молитвенный восторг Александрова: "А я-то, я. Как я мог осмелиться взяться за перо, ничего в жизни не зная, не видя, не слыша и не умея.
Чего стоит эта распроклятая из пальца высосанная сюита. Разве в пей есть хоть малюсенькая черточка жизненной правды. И вся она по бедности, бледности и неумелости похожа... похожа... похожа..." В этот момент его память внезапно как бы осветилась, и сразу ясной стала бередившая его недавно тревога, причиняемая какой-то необъяснимой болячкой, нудным и неловким пятном.
"Да, - сказал он с горьким мужеством, - твой "Последний дебют", о несчастный, похож не на что иное, как на те глупые стихи, которые ты написал в семилетнем возрасте: