Шрифт:
Сергей Тютюнник
Зараза
Полки стонали от поноса.
– Засранцы! – ревел на совещании генерал. – Батальон с дизентерией в госпиталь уложили!..
Командир и замполит самого больного полка, поднятые с кресел начальником, наливались соком позора. Повинные их головы румянились от жары и стыда, и пот сверкал в их жидких волосах.
– Шо, трудно было организовать бачки с кипяченой водой и мыло с пантацитом?! – кричал генерал, расстреливая с трибуны вопросами командира и замполита полка.
Снаряды его фраз разбивались о лбы стоящих посреди клубного зала офицеров. В их горячие затылки сыпалась картечь взглядов всех присутствующих. Сотня человек – от лейтенанта до полковника – с привычным напряжением следила за генеральским разносом.
За стенами
В госпитале солдаты из рабочих команд, как пауки, плели колючую ограду, строили новые фанерные бараки и рыли выгребные ямы. Стройка стучала молотками и визжала пилами. В госпитале было тесно. Еще дрожали на ветру вылинявшими боками палатки. Прокуренные медсестры спали на матрасах без простыней и спиртом отгоняли от себя тиф. В палатках и коридорах лечебных модулей на полу и двухъярусных кроватях с урчащими животами валялся цвет Вооруженных сил – действующая на Юге армия.
Солдат Сергей Панин состоял в этой армии, лежал в коридоре на матрасе и скрипел животом. Он тихо радовался, что лежит в госпитале, а не воюет далеко в горах со своей ротой, стыдился этой радости и стрелял чинарики у богатых на сигареты курцов. Богатых было очень мало. Бедных – очень много. Они не равны были в тени под узким козырьком курилки. Они равны были лишь в туалете – длинном дощатом сарае, принадлежавшем одновременно сразу двум отделениям – дизентерийному и гепатитному – и вследствие этого разделенном на две половины дырявой перегородкой.
Панину страшно хотелось курить, невыносимо хотелось. Но его рота воевала в горах уже неделю, никто к Панину не заходил и сигарет не приносил. От недостатка дыма он грыз ногти. Пришлось унизительно выклянчивать чинарики у солдат-«стариков». Многие оставляли ему бычки с высокомерием кладовщиков и долгим презрительным взглядом наблюдали лихорадочные затяжки молодого бойца.
Стальные глаза Панина под крутым козырьком бровей поблескивали затаенной злостью. Ноздри помятого в детстве носа раздувались. Панин болел обкусанной унижениями душой. Но курить хотелось сильно, и он терпел, обдирая легкие бракованным табаком московской фабрики «Дукат», думая, что отравит и усыпит им больную душу. Но душа его не спала, раненная дизентерией, которую Панин получил сознательно. Он понял, что его сослуживец Мишка Симонов болен, видел его частые забеги в туалет и специально пару раз попил из его кружки и втихаря доел за ним кусок хлеба, чтоб влететь наверняка. И даже если бы командир и замполит полка каждому солдату закипятили бочку воды с пантацитом – обеззараживающими таблетками, Панин все равно бы заразился. Он ел бы с помойки, чтобы попасть в госпиталь и не идти на войну. И напрасно комдив поднимал кровяное давление себе и офицерам. Панин хотел влететь с поносом, и влетел. Теперь он ходил в сортир кровью и страдал душой.
Мучился Панин животом, мучился молодым, захлебывающимся сердцем. Но панинская гордость с перебитыми ногами еще куда-то ползла. Были дни, когда Сергей совсем не тяготился службой в действующей армии. Он дрался с солдатами-«дедами», когда те пытались его оседлать. Пока ему везло в боевых рейдах, он смотрел на войну с любопытством. Пули барахтались в песке вокруг его худого тела, вызывая в Панине лишь интерес кинозрителя. Панин еще не знал войны, не знал, что он в ней – мишень. Поэтому он гордился собой. А гордому человеку мучительно сознавать, что он трус. Панин не сразу узнал, что боится смерти. Но когда узнал, понял, что скоро по-страшному умрет.
В тот раз Панину опять повезло. Не повезло его
Они были еще молоды – ребята из панинской роты, они были везунчиками и не знали, где искать головы своих товарищей. Они обшарили все вокруг и нашли лишь внутренности. И тогда командир догадался. Он расстегнул куртки на телах убитых и нашел там головы своих солдат, спрятанные в выпотрошенные животы. Как зачарованный смотрел с почерневшим лицом на это Панин, потому что только красота и мерзость могут так притягивать человеческий взгляд. Оглушенный ужасом, Панин стал блевать. Он блевал долго и трудно, выворачивая наружу свою молодую душу, выкидывая из себя любопытство к войне и пацанячий азарт.
В этот час он стал трусом. Панин теперь боялся смерти и по ночам видел свою отрезанную голову с прямыми бесцветными волосами в своем же пустом животе. Он не опорожнился до конца от гордости и лишь через муку внутри души смог заразиться дизентерией. Теперь он лежал в бараке, худел от кровавого поноса и стрелял бычки у солдат-«стариков».
Лежать ему предстояло еще дней десять. И Панин знал, что после госпиталя обратно пойдет на войну. С тихой завистью смотрел он за колючую проволоку, разделявшую дизентерийное и гепатитное отделения. Три раза в неделю на той стороне перед длинным бараком строили желтоглазых больных (в военной форме, а не в госпитальных робах), сажали в кузов автомобиля и везли на аэродром, чтоб отправить лечиться на «большую землю», в глубь России. Слышались оттуда резкие команды офицеров, хохот уезжающих почти домой солдат и шум грузовика.
Панин хотел к ним. Но хлипкий забор у него в душе еще стоял. Панин не сразу решился его повалить и идти к гепатитчикам.
Идея крутилась вокруг него, как надоедливая муха, но он ее не отгонял. И однажды Панин все же прокрался за дырявую перегородку в туалет гепатитчиков и охрипшим тихим голосом оглушил завявшего от болезни желтушника:
– Братан, дай мочи полбанки, очень тебя прошу!..
Гепатитчик обнажил желтые склеры глаз и задрожал подбородком. Он понял, зачем нужна была Панину его бурая от хвори моча. Он знал про этот вариант дезертирства: желающий заболеть желтухой и уехать в тыл на лечение выпивает мочу больного гепатитом, и заражение тяжелой формой обеспечено.
Панин стоял перед желтушником на ватных своих ногах и тараторил:
– Только не говори никому, не говори никому…
Желтушник с приспущенными штанами держал в руке стеклянную банку с теплой своей мочой, собранной для анализа, и понемногу приходил в себя. Он перестал дрожать подбородком и налился злостью.
– Может, тебе еще в рот насрать?.. На, сука! – взвизгнул он, задыхаясь, и брызнул мочой в дергающееся панинское лицо. – Драпануть решил, гад?! – кричал он в спину убегающему Панину, натягивая штаны…
Панин утерся и залег на свой матрас в коридоре. Его трясло весь вечер. Ночью он плакал, уснув ненадолго лишь под утро. Стыд, происходивший от остатков гордости, бурно тек по его жилам, смешавшись с адреналином. Два дня Панин ждал, что за ним придут. Два дня чувствовал на лице теплую солдатскую мочу, горел душой и боялся военного трибунала. Два дня вспоминал свою веселую молодящуюся мать, которая после развода с отцом пошла работать дежурной в общежитие иностранных студентов…
Сергею было тогда четырнадцать лет. Мать со скандалом (сын-подросток не хотел ехать с «малявками») отправила его за город в летний детский лагерь. Сергей там сумел подраться с местными ребятами, и ему сломали переносицу. Назревал «разбор полетов» у лагерного начальства, и Панин этим же вечером сбежал домой. Он вошел в квартиру, открыв дверь своим ключом, и поэтому никого не спугнул. В комнате был включен свет. Два голых вспотевших негра, упершись коленями в стертый ковер на полу, раскачивали пьяную панинскую мать, пихая в нее свои черные блестящие поршни с двух сторон. Сергей задохнулся от неожиданности. Негры перестали двигать мать. Она повернула лицо и убрала со лба упавшую прядь крашеных волос.