Жан-Кристоф. Книги 6-10
Шрифт:
Грация аккуратно отвечала ему два раза в месяц. Она писала теплые письма, дружеские и спокойные, как ее движения. Рассказывая ему о своей жизни, она не расставалась со своей мягкой и гордой сдержанностью. Она знала, как сильно запечатлеваются ее слова в сердце Кристофа. Она предпочитала казаться холодной, лишь бы не возбуждать в нем надежду, которую не собиралась разделять. Но она была женщиной и владела секретом не слишком обескураживать любовь своего друга и тотчас же врачевать теплыми словами ту глубокую боль, которую ему причиняло ее равнодушие. Кристоф не замедлил разгадать ее тактику и, в свою очередь прибегая к уловкам любящих, пытался сдерживать свои порывы и писать более спокойные письма, чтобы таким образом победить настороженность Грации.
По мере того как пребывание Кристофа в Париже затягивалось, он все больше интересовался той новой деятельностью, которая разворошила этот гигантский муравейник. Она тем больше занимала его, чем меньше симпатии
Но этого голоса нельзя было не слышать; все еще было слишком свежо в памяти. Тогда молодые люди с досадой отворачивались и начинали кричать во все горло, чтобы оглушить самих себя. Но голос звучал еще громче. И это злило их.
Кристоф же, напротив, относился к ним дружелюбно. Он приветствовал восхождение мира к временам порядка и уверенности — любой ценой. В этом порыве его нисколько не смущала нарочитая ограниченность. Когда хочешь наверняка прийти к цели, нужно смотреть прямо перед собой. Находясь на крутом повороте пути, он наслаждался созерцанием трагического великолепия оставшейся позади ночи и улыбкой юной надежды, — призрачной красотой свежей и лихорадочной зари, занимавшейся вдали. Кристоф находился в неподвижной точке оси маятника, который как раз снова начал подниматься кверху. Не следуя за ним, Кристоф радостно слушал пульс жизни. Он присоединился к надеждам тех, кто не признавал его былых страданий. Свершилось то, о чем он мечтал. Десять лет назад, среди горя и мрака, Оливье — бедный галльский петушок — своим слабым голосом возвестил далекий рассвет. Певца уж нет, но то, о чем он пел, сбылось. Птицы пробуждались в саду Франции, и до Кристофа вдруг донесся, заглушая птичий щебет, более сильный, более ясный, более счастливый голос ожившего Оливье.
Стоя у книжного прилавка, Кристоф рассеянно перелистывал сборник стихов. Фамилия автора была ему незнакома, но некоторые слова поразили его и приковали его внимание. По мере того как он продолжал читать, пробегая еще не разрезанные страницы, ему почудился знакомый голос, он начал различать черты друга. Кристоф не в состоянии был разобраться в своих чувствах и, не решаясь расстаться с книгой, купил ее. Вернувшись домой, он снова принялся за чтение, и тотчас же наваждение овладело им. Из бурного дыхания поэмы возникали вполне отчетливо, как в галлюцинации, великие, возвышающиеся над веками души — эти гигантские деревья, олицетворяющие нашу родину, листьями и плодами которых являемся мы. Со страниц книги вставал сверхчеловеческий образ Матери — той, что существовала до нас, той, что будет после нас, той, что царит над всем, подобно византийским мадоннам, высоким, как горы, у подножия которых молятся люди-муравьи. Поэт прославлял Гомеровы поединки великих богинь, чьи копья скрещиваются от сотворения мира, — вечную Илиаду, которая по сравнению с троянской то же, что альпийская горная цепь в сравнении с холмами Греции.
Эта эпопея гордости и воинственного духа была чужда воззрениям такого европейца, как Кристоф. И тем не менее при вспышках озарявшего его света Кристоф уловил в этом воплощении французской души — в этой деве, преисполненной благодати, носительнице эгиды, в голубоглазой Афине с сияющим во мраке взором, в этой богине труда, несравненной художнице, хранительнице высшего разума, чье сверкающее копье разит шумные орды варваров, — он уловил тот взгляд, ту улыбку, которые знал и любил когда-то. Но в
Кристоф был потрясен. Он побежал к издателю и попросил, чтобы ему дали адрес автора. Как это обычно бывает, ему отказали. Кристоф рассердился, но это ни к чему не привело. Наконец он догадался, что может получить справку в адрес-календаре. Он действительно нашел там нужный адрес и отправился к автору. Если Кристофу чего-нибудь хотелось, он никогда не умел ждать.
Квартал Батиньоль, самый верхний этаж. Несколько дверей выходят в общий коридор. Кристоф постучал в ту, которую ему указали. Но отворилась соседняя дверь. Молодая некрасивая брюнетка со спадающими на лоб волосами, с загорелым морщинистым лицом и живыми глазами осведомилась, что ему угодно. Она недоверчиво смотрела на него. Кристоф объяснил, зачем пришел, и, когда она спросила, кто он, назвал свою фамилию. Она вышла в коридор и открыла соседнюю дверь ключом, находившимся при ней, но не сразу впустила Кристофа, а попросила подождать и, пройдя внутрь, захлопнула дверь перед его носом. Наконец Кристофу разрешили войти в столь ревниво охраняемую квартиру. Он прошел через полупустую комнату, служившую столовой, кое-как обставленную ветхой мебелью; у окна без занавесок в большой клетке щебетало около дюжины птиц. В соседней комнате на потертом диване лежал мужчина. Он слегка приподнялся навстречу Кристофу. Исхудалое, одухотворенное лицо, прекрасные бархатные глаза, горящие лихорадочным блеском, узкие длинные руки, изобличающие человека умственного труда, уродливое туловище, резкий, с хрипотцой голос… Кристоф тотчас же узнал его… Это Эмманюэль! Маленький больной подмастерье, который был невольной причиной… Эмманюэль вдруг вскочил: он тоже узнал Кристофа.
Они стояли молча. Оба в этот миг видели Оливье… И не решались протянуть друг другу руки. Эмманюэль чуть подался назад. Теперь, через десять лет, из темной глубины его существа вновь выплыла затаенная неприязнь, старая ревность, которую возбуждал в нем некогда Кристоф. Но, заметив волнение Кристофа, прочитав на его губах имя того, о ком они оба думали, имя Оливье, — он не мог устоять и бросился в раскрытые ему объятия.
Эмманюэль сказал:
— Я знал, что вы в Париже. Но вы, как это вы разыскали меня?
Кристоф ответил:
— Я прочел вашу последнюю книгу; я услышал в ней его голос.
— Правда? — сказал Эмманюэль. — Вы узнали его? Всем, чего я добился, я обязан только ему.
(Он избегал произносить имя.)
Мгновение спустя, несколько помрачнев, он продолжал:
— Он любил вас больше, чем меня.
Кристоф улыбнулся:
— Для того, кто любит, не существует ни больше, ни меньше; он целиком отдается тем, кого любит.
Эмманюэль взглянул на Кристофа; в его трагических, строгих и властных глазах вдруг загорелась глубокая нежность. Он взял Кристофа за руку и усадил на диван, рядом с собой.
Они стали рассказывать друг другу о себе. С четырнадцати до двадцати пяти лет Эмманюэль перепробовал много профессий; он был наборщиком, обойщиком, бродячим торговцем, приказчиком в книжной лавке, писцом у адвоката, секретарем политического деятеля, журналистом… При этом он не упускал возможности лихорадочно учиться где придется, иногда пользуясь поддержкой добрых людей, которых поражала энергия этого маленького человечка, но чаще всего попадая в руки негодяев, эксплуатировавших его бедность и его талант; однако он умудрялся выходить обогащенным из самых тяжких испытаний, даже без особой горечи, — только растрачивая остатки своего слабого здоровья. Его исключительные способности к древним языкам (встречающиеся у представителей расы, насквозь пропитанной гуманистическими традициями, гораздо чаще, чем полагают) заинтересовали старого священника-эллиниста, и тот оказал ему поддержку. Занятия, в которых Эмманюэль из-за отсутствия времени не мог очень преуспеть, дисциплинировали его ум и помогли выработать свой стиль. Этот молодой человек, вышедший из самой гущи народа, обязанный своими случайными знаниями, в которых были огромные пробелы, только самому себе, так блестяще владел словом, так умел сочетать форму с содержанием, что далеко оставил позади буржуазных сынков, по десять лет корпящих в университете. Он всецело приписывал это благотворному влиянию Оливье. Правда, другие оказывали ему гораздо более существенную помощь. Но Оливье первый заронил искру, которая зажгла во мраке этой души неугасимый светильник. Другие только подливали туда масло.
Он сказал:
— Я начал понимать его лишь после того, как его не стало… Но все, что он мне говорил, запало мне в душу. Светоч, зажженный им, с тех пор никогда не угасал.
Он начал рассказывать о своем творчестве, о деле, по его утверждению, завещанном ему Оливье, о пробуждающейся энергии французов, о яркой вспышке героического идеализма, которую предвещал Оливье. Эмманюэль жаждал стать его рупором, который парит над схваткой и возвещает грядущую победу, — он воспевал эпопею своей возродившейся нации.