Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV)
Шрифт:
Этот злосчастный паж, нанятый в недобрый час за шесть фунтов десять шиллингов в год, был источником постоянного для меня беспокойства. Я с опаской следил за его ростом, – а он рос так же стремительно, как бобы, – и мне уже мерещилось то время, когда он начнет бриться, когда он полысеет и поседеет. Я не усматривал ни малейших возможностей от него отделаться и, провидя будущее, свыкся с мыслью о том, какой он будет для нас обузой, когда станет стариком.
И меньше всего я предполагал, что меня выведет из затруднения одно злополучное происшествие. Он стянул часы Доры, которые, как и все наши вещи, лежали где угодно, но только не на своем месте. А обратив эти часы в деньги, он истратил их (мальчишка он был всегда слабоумный) на безостановочное путешествие на
24
…взят и отведен на Боу-стрит… – на Боу-стрит в Лондоне находилось управление уголовного розыска.
Это неожиданное происшествие, а равно и его последствия не причинили бы мне столько неприятностей, если бы он не принес покаяния. Но он покаялся, да к тому же весьма своеобразно – не оптом, а в розницу.
Через день после того, как я вынужден был дать свои показания против него, он сделал некоторые разоблачения насчет корзины в погребе – мы полагали, что она полна бутылок с вином, а нашли только пустые бутылки и пробки. Тут мы решили, что теперь он облегчил свою совесть, сообщив самое худшее, что знал о нашей кухарке, но дня через два совесть снова стала его угрызать, и он открыл наличие у кухарки маленькой дочки, которая являлась ежедневно рано утром и уносила наш хлеб, а сам он за некоторую мзду снабжал молочника нашим углем. Еще дня через два власти уведомили меня о том, что он рассказал, будто лучшие куски говядины припрятывались среди кухонного хлама, а простыни попадали в мешок для тряпья. Немного погодя он устремился совсем в другом направлении и сознался, что ему известен замысел трактирного слуги ограбить наш дом, вследствие чего этот слуга был немедленно взят под стражу. Я так был сконфужен своей ролью жертвы, что готов был заплатить ему сколько угодно, только бы он держал язык за зубами, или щедро одарить тюремщиков, лишь бы ему дали возможность удрать. Досаднее всего было то, что он не имел об этом никакого понятия и считал, будто каждым новым разоблачением заглаживает передо мной свою вину и вдобавок делает меня своим должником.
Дело кончилось тем, что я удирал сам при виде полицейского агента, который приходил с новым сообщением, и мне пришлось чуть ли не скрываться, пока мальчишку не приговорили к ссылке за океан. Но и тогда он не утихомирился и непрерывно писал нам письма, а перед отправкой так упорно хотел увидеть Дору, что она пошла к нему на свидание и упала в обморок, когда очутилась за железной загородкой. Короче говоря, у меня не было покоя, пока, наконец, его не увезли и он не сделался, как я потом узнал, пастухом где-то там, «на севере», но где именно – не ведаю.
Все происшедшее навело меня на серьезные размышления, наши ошибки предстали передо мной в новом свете, и в один прекрасный вечер я не удержался и заговорил об этом с Дорой, невзирая на всю мою нежность к ней,
– Любовь моя, – обратился я к ней, – мне очень неприятно думать, что беспорядок в нашем хозяйстве отражается не только на нас (мы к нему уже привыкли), но и на других.
– Ты долго молчал, а теперь опять сердишься, – сказала Дора.
– Да нет же, дорогая моя! Я объясню, что имею в виду.
– Мне не очень хотелось бы знать, – сказала Дора.
– А мне хотелось бы, чтобы ты знала, любовь моя. Спусти Джипа на пол.
Дора ткнула его носиком мне в лицо, сказала: «бу-у-у!» – дабы рассеять мою серьезность, но, не преуспев в этом, прогнала Джипа в его пагоду, сложила ручки и с покорным видом посмотрела на меня.
– Дело в том, дорогая, – начал я, – что в нас сидит какая-то зараза. Мы заражаем всех и вся вокруг.
Я продолжал бы выражаться столь же фигурально, если бы по лицу Доры
– Дело не только в том, моя птичка, что из-за нашей беспечности мы теряем много денег и не имеем необходимых удобств, и даже не в том, что это отражается на нашем расположении духа… Но мы несем серьезную ответственность за то, что портим каждого, кто поступает к нам на службу или как-то с нами связан. Мне начинает казаться, что виноваты не только они: все эти люди становятся дурными потому, что мы сами поступаем не очень хорошо.
– Ох! Что за обвинение! Ты хочешь сказать, что видел, как я брала золотые часы! Ох, – вскричала Дора, широко раскрывая глаза.
– Какая чепуха, моя дорогая! – опешив, сказал я. – Кто говорит о золотых часах?
– Ты говоришь. Ты! – настаивала Дора. – И ты отлично это знаешь. Ты сказал, что я поступаю нехорошо, и сравнил меня с ним!
– С кем?
– С этим мальчишкой! – зарыдала Дора. – Ох! Какой злой! Ты сравниваешь свою любящую жену с мальчишкой-каторжником. Отчего ты мне не говорил этого прежде, чем мы поженились? Какое у тебя жестокое сердце! Отчего ты мне не сказал, что считаешь меня хуже мальчишки-каторжника? Ох! Какого ты ужасного обо мне мнения! О господи!
– Дора, любовь моя, успокойся! – Я осторожно пытался отнять у нее носовой платок, который она прижала к глазам. – То, что ты говоришь, не только смешно, но и дурно. И прежде всего это неверно!
– Ты всегда говорил, что он лгунишка! – рыдала Дора. – А теперь говоришь то же самое обо мне. О, что мне делать! Что мне делать!
– Детка моя! – продолжал я. – Прошу тебя, будь разумна и послушай, что я говорю. Если мы не научимся исполнять свой долг по отношению к тем, кто нам служит, они никогда не научатся исполнять свой долг по отношению к нам. Боюсь, мы предоставляем им возможность поступать дурно – возможность, которую не следовало бы им предоставлять. Даже если бы мы пожелали так же беспечно относиться к нашему хозяйству, как относимся теперь – а этого мы, конечно, не желаем! – даже если бы нам это нравилось и такой образ жизни был нам приятен – а это не так! – я убежден, что мы не имеем права так поступать! Мы просто-напросто портим людей! Об этом мы обязаны подумать. От этих мыслей я не могу отделаться, и потому мне иногда бывает очень не по себе. Вот и все, моя дорогая! Ну, довольно. Не будь дурочкой!
Дора долго не позволяла отобрать у нее носовой платок. Прикрывшись им, она без конца всхлипывала и бормотала. Зачем я женился на ней, если мне с ней так плохо. Почему же я не сказал, хотя бы у входа в церковь, что мне будет очень не по себе и что лучше мне не жениться? Почему же я не отсылаю ее в Патни к тетушкам или к Джулии Миллс в Индию, если не могу ее выносить? Джулия будет так рада ее видеть и никогда не назовет ее преступным мальчишкой-каторжником. Джулия никогда не назовет ее как-нибудь в этом роде. Одним словом, Дора была так удручена, и это меня так огорчило, что, по моему мнению, бесполезно было продолжать в том же духе, как бы мягко я ни говорил, и мне надлежало пойти другим путем.
Но какой мне оставался путь? «Развивать ее ум»! Так принято было говорить, это звучало превосходно и многообещающе, и я решил развивать ум Доры. ??? (Ольге прочитать)
Не мешкая, я приступил к делу. Когда Дора ребячилась и веселилась и мне бесконечно хотелось развеселить ее еще больше, я старался быть серьезным и… приводил в полное расстройство и ее и себя. Я говорил с ней о том, что занимало мои мысли, читал ей Шекспира и… утомлял ее до последней степени. Я приучил себя сообщать ей, как бы случайно, кое-какие полезные сведения и прививать здравые суждения, и… она шарахалась от них, как от хлопушек. Старался ли я развивать ум моей маленькой жены методически или мимоходом, я всегда замечал, что она инстинктивно чувствует, к чему клонится дело, и ужасно пугается. В частности, для меня было ясно, что она считает Шекспира страшным человеком. Развитие ее ума шло весьма медленно.