Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы
Шрифт:
Стерпела же вот – ничего, без фарталов прошло кое-как, потому муж трудится, муж телом и душой за семью болит. Взять хошь бы моего старика: кто знает, как он там стол сдал? Может, его барин какой-нибудь пьяный ругательски обругал. Может, он его – этот самый барин – лакеем выругал и к щеке подступал ни за что, ни про что; так, значит, теперича по-вашему-то, ежели глава дома, на какой, может, он день и ночь кровь свою проливает, пришодчи в свой дом, и сердца ни на ком не должон отводить? Как же!..
Понять это, избави господи, сколь много время требуется!.. Иные всю жизнь до таких понятиев не доходят – и умирают от этого в жестоких муках. А я, слава богу, скоро с тычками мужниными
Торговка старыми вещами. Гравюра К.-Г.-Г. Гейслера из книги М. И. Пыляева «Старая Москва» Государственная публичная историческая библиотека России
Вынянчила детей, вырастила, а они, выросши-то, прочь от матери, потому мать необразованная. Разве она их разговоры какие ученые переймет? Где ж ей перенять!..
И села я тогда, други сердечные, вот у этого окошка в великой тоске, словно бы кукушка какая горемычная, и задумалась крепко-накрепко. «В чем же, думаю про себя, Господи, я утеху себе теперь найду? Без ничего ведь, мол, Боже ты мой, век свой я доживаю», – и никак себе в понятие не возьму, зачем это я, грешница, на белом свете жила, зачем сама сокрушалась и других сокрушала.
И тогда-то вот, как я раздумывала таким манером, невидимо кто-то в душе у меня и заговорит: «Что ты это такое, баба, неподобное говоришь?! Достатком вас с мужем Бог наградил. Помогай, шепчет, своим достатком бедным», – и взяла я это себе в ум, и стала помогать. Ну, и точно, делала я, не потаюсь с правдой моей, великие добродетели. Только что же? Чем, вы думаете, люди за мои добродетели отплатили мне? – Известно, чем они платят за добродетель-то, потому я и не скажу ничего об этом. Что ж такое? Зачем мне говорить? Люди-то – братья наши, они по образу и подобию Божьему созданы, – значит, про них, как об зверях диких, говорить невозможно, пытаму грех…»
Целые тридцать лет играла таким образом в своей безмолвной гостиной Марфа Петровна и, как говорится, досыта наигравшись, молчит теперь, редко когда раскрывая рот.
«Бог с ими совсем!» – почти единственной фразой встречает она в нынешние свои годы всякую новость, как бы она ни была поразительна, и при этом махнет рукой с тем видом, какой бывает у человека, говорящего: «Ну, господа! моя песенка спета. Пойте теперь вы свои песни, ежели голоса есть».
И сидит теперь Марфа Петровна у окна гостиной, словно бы какой сказочный сидень Илья Муромец, вставая только для того, чтобы попить чайку, да пообедать, – сидит и не сводит глаз с тихих, однообразных картин своей улицы. Какая-то тусклая неподвижность, как на только что замерзшем пруду, лежит на ее лице, и очевидно, что глаза ее хоть и смотрят на что-то, но ничего не видят. Склоненная набок голова хоть и напоминает позу человека во что-то вслушивающегося, но тем не менее можно подтверждать какой угодно клятвой, что купчиха не слышит даже тихого шепота своих двух взрослых дочерей, которые тоже сидят в гостиной и шепчут:
– И вижу я во сне, милая Паша, нонешней ночью, – говорит
– Вот так сон! – удивлялась младшая сестра. – Антересно было бы знать, что он такое обозначает собой и каких нам перемен надоть ждать…
– А я уж к Машеньке Распушилиной бегала, – рекомендовала сновидица, – у ней сонник есть, так я справлялась. Значится там, в соннике, что по-французскому с господами-офицерами во сне говорить для молодой девицы знаменует: от родителей или старших родственников быть очень битой, так что, пожалуй, до уродства, а для почтенного торговца оный же сон великую прибыль знаменует.
– Неужто так-таки и сказано?
– Так и сказано.
– Ну, хорошего-то в этом мало. Жди теперь от тятеньки трепки, – беспременно пьяный придет.
– Чего кроме ждать? А я, милая Паша, как было обрадовалась-то! Проснулась когда, так и то все радуюсь, все думаю: вот, мол, до какого счастья довелось дожить, по-французскому, мол, вдруг в одну ночь выучилась! А в спальне-то, Пашенька, такая-то жуть, такая-то духота, – не приведи господи! До самого до света не могла я после своего сна заснуть, потому что все они представлялись мне, как это они едут, едут, а в руках у них сабли наголо, позади их солдаты в трубы трубят и в барабаны бьют… Как есть война!..
Но ничего не слыхала старуха из дочерниных разговоров об офицерах, потому что в противном случае сон, как говорится, в руку бы дался, если не по отношению к почтенному торговцу, как объяснял сонник, так по крайней мере по отношению к молодой девице.
– Насчет ежели теперича, когда девица до закону про мужчин начнет рассуждать, то я этого терпеть не люблю, – обыкновенно говаривала Марфа Петровна, равнодушная ко всему остальному. – И так бы я эдакую девицу сейчас же за косы и давай возить, потому не ее короткому разуму такие дела решать.
Итак, в столешниковской гостиной царствовал только один едва-едва расслушанный мной разговор девиц да витала невидимая дума Марфы Петровны, сидевшей у окна в своей обыкновенной неподвижности.
Тишь и благодать были полные.
Разборчивее всех живых людей, бывших в гостиной, разговаривали толстобрюхие, косорылые и косоглазые амуры, пузатые лиры и кривые роги изобилия, которые пущены были по потолку покоя художнической рукой хозяйского приятеля – маляра Григорья Зверева. Летая по белому фону потолка, все это порой как бы собирается в тревожные, совещающиеся о чем-то кучки; шепчутся о чем-то в этой всевыдающей тишине; слышно даже, как шуршит паутина, которую стряхивают амуры со своих рыжих кудрявых голов, и в уши Марфы Петровны летит сверху следующий разговор: