Жизнь Владислава Ходасевича
Шрифт:
«Первоначальный инстинкт меня не обманул: я был вполне убежден, что при большевиках литературная деятельность невозможна». Эта фраза в воспоминаниях, написанная позднее, в эмиграции, очевидно не точна: инстинкт, может быть, в глубине души что-то и говорил, но иллюзии, о которых свидетельствуют вышеприведенные отрывки из писем, сохранялись довольно долго.
В первом варианте очерка, названном «Новый Ликург» и напечатанном 21 февраля 1926 года в газете «Дни», эта фраза отсутствует; вместо нее; «По целому ряду причин, о которых когда-нибудь расскажу отдельно, в январе 1918 года я решил поступить на советскую службу». Да и печататься Ходасевич продолжал при советской власти до самого отъезда и даже некоторое время после него…
В 1918 году с помощью брата Ходасевич устраивается секретарем в третейский суд при Комиссариате труда Московской области (брат работал там супер-арбитром, утверждавшим решение суда).
«Комитет помещался <…> в огромном опустошенном
Таковы были условия работы, но еще хуже была ее суть. Выяснилось, что это почти «каторжная», во многом бесполезная работа: представители рабочих, чувствуя себя уже «хозяевами жизни», не слушают никаких резонов и в спорах с предпринимателями настаивают на своем. Секретарю, составляющему предварительные записи и ведущему протоколы заседаний, убедить их зачастую не удается. Выполнять решения суда они отказываются, если оно не в их пользу. Местные Советы тоже выступают против высших инстанций.
«…Я позвонил по телефону в Совет (по поводу отказа выполнять решение суда. — И. М.), и мне оттуда ответили:
— Вы, товарищи, лучше отступитесь, а то мы против вас двинем воинскую часть.
Не располагая в этот момент ни артиллерией, ни танками, я был вынужден не настаивать», — горько шутит Ходасевич.
Потом Ходасевича вызвал к себе комиссар по труду В. П. Ногин и предложил заняться кодификацией декретов и постановлений, то есть «составить кодекс законов о труде первой в мире республики трудящихся». Ходасевич наотрез отказался, ссылаясь на отсутствие юридического образования. Сошлись на том, что он составит сводку изданных постановлений. Обнаружив в них массу противоречий, Ходасевич пытался уйти в отставку, но его не отпустили. Тогда он просто перестал ходить на службу. «Решение созрело однажды утром. Я встал, выпил чаю и понял вдруг, что идти в комитет не могу, что нет сил зайти туда хотя бы за портфелем, который остался в ящике моего стола». Так бесславно кончилась эта служба, ставшая невмоготу.
Осенью 1918 года Ходасевича вместе с другими писателями пригласили читать лекции в литературной студии Пролеткульта. Он вызвался читать лекции о Пушкине. Но руководителей студии крайне раздражало то, что на лекции Ходасевича ходит человек 30–40, на лекции Андрея Белого — человек 60, а на их занятия — человек 15. «…Мои чтения представлялись им замаскированной контрреволюцией». Ему стали мешать: то вместо лекций предлагали вести семинарий, что было гораздо труднее с такой неподготовленной аудиторией, то снова приказывали читать лекции на тему: «Жизнь и творчество Пушкина» и в конце концов, когда он пришел на четвертую лекцию, объявили, что все студийцы отправлены на фронт…
С конца 1918 года Ходасевич — сотрудник ТЕО (театрального отдела Наркомпроса), вместе с Бальмонтом, Брюсовым, Балтрушайтисом, Вячеславом Ивановым, Пастернаком. Неплохая компания, но совершенно безрадостные и бессмысленные занятия. С сильным раздражением описывает Ходасевич эту свою «советскую» службу, всю ее абсурдность: «Чтобы не числиться нетрудовым элементом, писатели, служившие в ТЕО, дурели в канцеляриях, слушали вздор в заседаниях, потом шли в нетопленые квартиры и на пустой желудок ложились спать, с ужасом ожидая завтрашнего дня, ремингтонов, мандатов, г-жи Каменевой с ее лорнетом и ее секретарями. Но хуже всего было сознание вечной лжи, потому что одним своим присутствием в ТЕО и разговорами об искусстве с Каменевой мы уже лгали и притворялись». Все они пытались кое-что сделать, то есть «протащить» в репертуар театров Шекспира, Гоголя, Мольера (Ходасевич служил в репертуарной секции), начальство же жаждало «новых пьес»; они поступали, но были совершенно бездарны. С отвращением пишет Ходасевич о пустой говорильне — аудиенции, данной писателям в Кремле наркомом Луначарским, о вечере в квартире Каменевых — там же в Кремле, в «белом коридоре», — где им пришлось выслушать декадентские пьесы «козлобородого» поэта и прозаика Ивана Рукавишникова в исполнении вечно пьяного автора, которому Луначарский покровительствовал из-за его хорошенькой жены — цирковой артистки…
С конца 1918 года Ходасевич заведует также московским отделением «Всемирной литературы», созданной Горьким. В 1919 году вместе с женой служит в Книжной палате Московского Совета. Это тоже была типичная советская служба: с полной неразберихой, с противоречивыми и невыполнимыми подчас указаниями, с постоянной нехваткой нужных материалов. Книжная палата обязана была доставлять по экземпляру выходящих из печати книг и газет в библиотеки. Но получить эти книги и газеты из типографий было большой проблемой. В какой-то момент одна типография просто отказалась возить газеты так далеко — в Хамовники. В помещении было три градуса тепла — работали в перчатках. Не хватало элементарных вещей: письменных принадлежностей, лент для машинки, оберточной бумаги, веревок для упаковки…
Попутно Ходасевич вместе с другими московскими писателями:
Условия жизни — нечеловеческие, жизнь — фантастическая по трудности. Кто не испытал этого, может представить себе такую жизнь лишь с трудом.
Помещались они всей семьей все в том же доме на Плющихе, в Седьмом Ростовском переулке; их квартира была полуподвальной и поэтому особенно сырой и холодной.
«Зиму 1919–20 г. провели ужасно. В полуподвальном этаже нетопленного дома, в одной комнате, нагреваемой при помощи окна, пробитого — в кухню, а не в Европу. Трое в одной маленькой комнате, градусов 5 тепла (роскошь по тем временам). За стеной в кухне на плите спит прислуга. С Рождества, однако, пришлось с ней расстаться: не по карману. Колол дрова, таскал воду, пек лепешки, топил плиту мокрыми поленьями. Питались щами, нелегально купленной пшенной кашей (иногда с маслом), махоркой, чаем и сахарином. Мы с женой в это время служили в Книжной палате Московского Совета: я заведующим, жена секретарем».
Эта комната с пробитым в кухню окном изображена на юмористическом рисунке художницы Юлии Оболенской, приятельницы Ходасевича со времен Коктебеля, бывавшей у него в гостях в то трудное время, и художника Константина Кандаурова. Оболенская описала их рисунок в письме подруге Магде Нахман: «Сам Владислав в старой шубе сидит за столом в обществе Пушкина и задает ему знаменитый хлестаковский вопрос (подпись под рисунком): „Ну что, брат Пушкин?“».
Ходасевич был тогда еще сравнительно молод — 34 года — и вопреки всему, вопреки постоянным болезням, умел еще сопротивляться невероятным условиям жизни. Летом 1920 года, после тяжелой зимы, написано светлое и легкое по тональности стихотворение «Музыка» — о колке дров во дворе с соседом и о музыке, неслышной соседу таинственной музыке — рождении ее в неведомых небесных сферах; оно открывает следующий, пожалуй лучший, сборник Ходасевича «Тяжелая лира». Ходасевич снова ненадолго вернулся к белому ямбу. Написаны стихи «в чудесный летний день, сразу. Всю зиму пробовал — не выходило. Серг. Ив. — Воронков, жил надо мной в 7-м Ростовском».
Ходасевич с соседом колет во дворе дрова. И вот:
<…> …Надоедает мне колоть, я выпрямляюсь И говорю: «Постойте-ка минутку, Как будто музыка?» Сергей Иваныч Перестает работать, голову слегка Приподымает, ничего не слышит, Но слушает старательно… «Должно быть, Вам показалось», говорит он… <…> «Помилуйте, теперь совсем уж ясно. И музыка идет как будто сверху. Виолончель… и арфы, может быть… Вот хорошо играют! Не стучите». — И бедный мой Сергей Иваныч снова Перестает колоть. Он ничего не слышит, Но мне мешать не хочет и досады Старается не выказать. Забавно: Стоит он посреди двора, боясь нарушить Неслышную симфонию. И жалко Мне, наконец, становится его. Я объявляю: «Кончилось». Мы снова За топоры беремся. Тук! Тук! Тук!.. А небо Такое же высокое, и так же В нем ангелы пернатые сияют.