Жизнь Владислава Ходасевича
Шрифт:
„Фараон, — промелькнуло в голове, — но не только фараон, но еще и ирокез“».
Это взгляд художника Владимира Милашевского, взгляд профессионала, готового написать портрет, скорее удивленный, чем неприязненный.
Но самую недобрую характеристику Ходасевича того времени оставил Николай Чуковский, сын Корнея Ивановича, юноша, почти мальчик, писавший тогда стихи. Ходасевич, как вспоминает сам Николай, относился к нему по-доброму, внимательно разбирал с ним, как с ровней, его стихи. Он признает большой поэтический дар Ходасевича, но называет его «отрицателем», отрицателем всего в жизни, ставя это ему в вину. Видимо, он никогда не слыхал и не задумывался о том, что «подлинное искусство всегда утешительно, как бы ни смотрел на мир автор и какова бы ни была судьба героев». (Это слова из эмигрантской статьи Ходасевича о Набокове, которую Чуковский, конечно
и задрожал от волнения. А потом сказал: «Как бы мне хотелось, чтобы я написал эти стихи! Если бы я написал это стихотворение, я бы умер от счастья!»
И тем не менее:
«Он был маленький хилый человечек невзрачного вида. <…> На лбу у него была непроходящая экзема, которую он скрывал под челкой черных волос. Он был близорук и носил пенсне. Маленькое желтоватое личико его все время брезгливо морщилось. <…> Ходасевич был болезненно и раздражительно самолюбив». «…Жизнь Анны Ивановны с Ходасевичем была несладка, — этот неуютный, нищий, болезненный человек был капризным, эгоистичным и вечно недовольным мужем». «Характер у него был капризный, чванливый и вздорный. Кроме того, я хорошо знал, что он отчаянный трус». В подтверждение последних слов Чуковский приводит такие факты: Ходасевич вздрагивал и бросался в парадную, когда лопалась покрышка на улице — «стреляют»; Ходасевич в Бельском Устье боялся ездить на станцию — «по дороге зарежут бандиты». Но Чуковский не учитывал крайней нервозности Ходасевича.
Многое, возможно, в этой неприязни объясняет следующая фраза: «…как Нина могла влюбиться в Ходасевича, я понять не мог». Речь идет о Нине Берберовой. Молодая Берберова и совсем юный Коля Чуковский дружили; оба уверяют в мемуарах, что влюблены друг в друга совершенно не были. Влюбленности не было, но ревность — чувство загадочное и существующее иногда отдельно от любви…
В эту трудную петроградскую зиму, после годов лишений, болезней, мытарств, после смерти Блока и расстрела Гумилева, в жизни Ходасевича вдруг настало пушкинское «чудное мгновенье», но оно оказалось гораздо серьезней и длительней, чем у Пушкина в Михайловском.
Как-то Ходасевич пришел в квартиру Наппельбаумов, на седьмом этаже — чердаке — дома на Невском, недалеко от угла Литейного проспекта, где помещалась и фотографическая студия отца семейства, известного фотографа, по приглашению Иды Наппельбаум, еще недавно посещавшей «Звучащую раковину» вместе с другими «гумилятами». Ей хотелось сохранить хоть на какое-то время традиции гумилевского кружка, и она собирала молодых поэтов у себя по понедельникам, приглашала и «маститых». Здесь гостям давали крутой кипяток — «чай» — из огромного чайника, который кипел на печурке в углу, и по ломтю черного хлеба, иногда даже и с сыром — как-никак начинался уже НЭП. В большой комнате стоял диван, рояль; кто не помещался на диване, сидели на полу, на ковре. На стене висел другой ковер, с драконом — символом Цеха поэтов. Приходило человек по тридцать, и все читали по очереди свои стихи. Дух Гумилева еще витал здесь. Недаром Ида в один из понедельников прочла стихи о Гумилеве:
Ты правил сурово, надменно и прямо. Твой вздох — это буря, твой голос — гроза. Пусть запахом меда пропахнет та яма, В которой зарыты косые глаза.…Все началось 21 ноября 1921 года. Словно в подтверждение стихов Анны Ахматовой:
Двадцать первое. Ночь. Понедельник. Очертанья столицы во мгле. СочинилВ комнате, прямо на полу, на ковре, вместе с другими сидела девушка, от лица которой Ходасевич не мог отвести глаз: высокий лоб, прямой носик и темные, глубокие, как две бездны, глаза, поражавшие своей тьмой и в то же время сиявшие перламутровой белизной белков и каким-то особым светом. Лицо было чистое и немного упрямое, во всяком случае с выражением полной независимости. Это была двадцатилетняя Нина Берберова. Она в очередь с другими прочла стихи, не вставая с ковра:
Тазы, кувшины расписные Под теплым краном сполосну, И волосы, еще сырые, У теплой печки заверну. И буду девочкой веселой Ходить с заложенной косой, Ведро носить с водой тяжелой, Мести уродливой метлой…В стихах была та простота и бытовые детали, за которыми что-то стояло, но тоже простое, без всяких «символов». Стихи понравились не ему одному. Благосклонно улыбнулась Берберовой сидевшая тут же Анна Ахматова и надписала ей свой только что вышедший сборник — «Anno Domini MCMXXI». А он сказал вслух, что ему нравятся эти стихи, насчет ведра и швабры — простите, метлы.
Подошла очередь читать и ему, и он прочел с особенным удовольствием новое: «Вакха», «Лиду» и «Элегию». «Элегия» была ему особенно дорога, еще не совсем, может быть, доделанная:
Деревья Кронверкского сада Под ветром буйно шелестят. Душа взыграла. Ей не надо Ни утешений, ни услад. Глядит бесстрашными очами В тысячелетия свои, Летит широкими крылами В огнекрылатые рои. <…> И навсегда уж ей не надо Того, кто под косым дождем В аллеях Кронверкского сада Бредет в ничтожестве своем. И не понять мне бедным слухом И косным не постичь умом, Каким она там будет духом, В каком раю, в аду каком.Он видел, что «Элегия» произвела сильное впечатление, и особенно на ту девушку на ковре — он краем глаза следил за ней…
Когда он лег спать в своей холодной комнате (протопил плохо, было поздно, сырые дрова горели кое-как) и как всегда не мог заснуть, то перед ним в неясной мгле возникло лицо этой девушки, ее глаза. Она была удивительно хороша какой-то особой нежной красотой…
Нюра в это время находилась в санатории, в Царском Селе — выяснилось, что она больна туберкулезом.
Ходасевич пошел к Наппельбаумам еще раз незадолго до Нового года, 23 декабря. Опять чтение стихов «по кругу», опять таинственный свет темных глаз. Он прочел «Балладу», недавно написанную, и опять все молчали, потрясенные, потом что-то говорили, поздравляли. Но уже читал он стихи словно для одной этой девушки.