Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
а я — все остальные роли: слуги, кони, разбойники, кардиналы...
Я использую весь возможный арсенал начитанных препятствий, чтобы задержать финал, — как-то даже сделалась морской бурей, ползала под ковром, — ведь мы обе мучительно ожидаем конечного акта, когда мне предстоит Прекрасной Дамой упасть в объятия Рыцаря,
и последует поцелуй невкусных детских губ, свернутых куринной попкой.
История наших романтических побед разрослась до бесформенности, и повторения стали глушить актерский накал.
Наверное, Ленка подсказала нам „выход
Дон Гуан и Лепорелло были написаны прямо для нас.
Организованность текста требовала полного состава актеров. Порой нас выручали девчонки из двора, но Надька толстая, и с ней не хотят играть. Впрочем, мы обходимся и сами. Только Командор нам не удается, хотя я страшно топаю и мстительно кричу.
Иногда Шморгуниха со скуки садится сыграть с нами в карты, с детьми и домработницей. И так уж получается, что я ее обыгрываю. За что получаю театрализованную истерику:
— Вы посмотрите на нее! (стоя во весь свой гранитный рост и позоря меня пальцем),
— Шулер! Шулер из игорного дома! —
и рухает на диван, и ей несут сердечные капли, а меня выдворяют за дверь. Я скатываюсь по лестнице к себе, рыдая от обиды и непонимания, что значит „шулер", и от какой-то неясной зависти: о! она бы смогла войти к нам Командором! —
как беспощадно гремел ее голос, как одним жестом она сумела уничтожить, и сама пасть поверженной, и разорвать, наконец, нашу с Надей неисходную страсть, —
и от облегчения я рыдаю.
Дома Папа хохочет, и я все не понимаю, восхищается он или корит:
— Ай да Шморгуниха!
И рука его — на моей голове, по щеке проводит, удивительно сухая спокойно-отцовская рука.
А под нами в подвалах жили дворники, уборщицы, шофера, сторож. Там была еще столярка. Столяров зовут Рыжий, и Черный. О, их душистый, желтый, завитой в стружки мир! Нам позволено иногда (под настроение) валяться в опилках, подбирать чурочки, попилить, держась за другую ручку пилы, ... и только нас, из всего дома и двора, допускают, почти приглашают (— уж мы угадываем по тому, как один из них крадучись под телогрейкой проносит бутылку водки, подмигивает нам, палец к губам, и кивает разрешительно)
смотреть гонки черных тараканов. У них под батареей есть специальная кормушка, куда они крошат хлеб и даже подсыпают сахару.
И вот мы по одному должны караулить у подъезда, чтобы никто не пришел негаданно, а остальные смотрим: по длинной отполированной рубанком доске бегут по два таракана, они большие, черные, как жуки..., в общем нестрашные. Столяры их называют по именам:
—Давай, Вася, жми! —
и мы следом:
—Жми, Васенька!
Орать можно только шепотом, кто сорвется, идет сменить караульного.
Из дворников самый замечательный — дядя Квашин. И не почему. Просто мы его любим. Он дает нам зимой чистить снег широкой фанерной лопатой, а особо отличившимся — подолбить ломом лед. Потом
А дети в подвалах — настоящие „дети подземелья".
Чаще всего мы ходим к Гале Зориной.
Она много болеет.
Меня очень тревожит какой-то сырой серый цвет у всего: серые стены и цементный пол, серые платья, и серая рубашка у Гали, и серая постель из тряпок, и серая картошка неподжаристая на сером комбижире, с каким-то серым запахом. Только иногда Галина мама надевает черный платок и уходит обмывать покойников, она всегда знает, у кого должны умереть, и не спит тогда ночью, ждет. Она похожа на черную птицу.
Галиного деда мы все очень боимся.
Вообще-то он сторож. Иногда он, в сумерках уже, бродит по двору, весь скрытый длинным серым тулупом. Мы знаем, у него — ружье, но мы знаем, что патронов ему не дают, он скандальный и запойный. У него одна нога, а другая — деревянная. Днями он спит или ходит по базару, пьет, хвастается своей деревяшкой, попрошайничает, тогда еще показывает медали. Он говорит, что участвовал во взятии Зимнего, кричит, что его должны поить, потому что он герой, а потом ругается и плачет, что ему не дают патронов, иногда его все же приносят домой и сваливают посреди комнаты, — вот тут-то самый страх: как проскочить мимо него за дверь.
Однажды мы с Валькой и Женькой решаем устроить Гале елку. Это уже не зима, так, вдруг, почему-то.
Я выпрашиваю у бабушки самый большой цветок в горшке — алоэ, мы притаскиваем цветные бумажки, карандаши, клей, делаем елочные игрушки.
А ветки у алоэ тоже с колючками, в общем, похоже получается.
Галина мама приходит домой, долго молча стоит в дверях, я и не видела раньше, какие у нее красивые серые глаза. Потом достает из кармана перламутровую бусину — мыла лестницы и нашла, и как раз четыре фантика, мы делаем из них елочные пустые конфеты, а бусину укрепляем на макушке. Бумаги остается много, мы еще клеим цепи и развешиваем по всей комнате. И уже нам кажется, что на потолке отражается цветной елочный узор, что из форточки идет свежий сухой запах снега и, смешиваясь с теплом, усиливает праздничный густо хвойный с тонким мандариновым и коричнопряничным ароматом, настоящий елочный запах.
Мы прыгаем, и орем, и пляшем, и представляем для Гали и ее мамы все представления, какие были на наших елках.
Вдруг (а мы ведь никогда не знаем, где он) заходит страшный дед, прямо в тулупе и с ружьем. И он столбенеет в дверях. Мы сбиваемся на Галиной кровати.
— Ладно, не дрейфьте (и так вдруг хитро-страшновато-ласково ухмыльнулся):
— А вы думаете, у меня и правда нет патронов. Есть. Только холостые. Сейчас я вам выпалю салют, —
и он бабахнул в потолок, на пол посыпались газетные обрывки, а дым был приятный.