Золотое сечение
Шрифт:
В сибирском землячестве, где его с первого курса выбрали казначеем, была крепкая спайка, и каждый, понявший хоть что-либо в лекции, должен был вечером в общежитии разъяснять это другим, закусывая честно заработанной таранькой или лежалым салом. Кирпотин — вечно голодный в юности — настигал упущенное, с истовой тщательностью срисовывал с доски размашистые латинские буквы и быструю цифирь, которую темпераментные профессора с бородками и стоячими целлулоидными воротничками смахивали зачастую нарукавниками, зажигаясь темпом лекции и гробовой тишиной ошеломленной, благоговеющей аудитории. Лихорадочная мечта достигнуть такого же небрежно-простоватого общения с великим миром интегралов, познать причину умного движения машин, что, поскрипывая штоками цилиндров,
Он работал и за тех, кто не успевал приготовить задания. Правда, на последнем курсе, когда пошла мода на копания в прошлом, желчные фронтовики, прошедшие окопы гражданской, пробовали копнуть его суть, удивляясь неясности происхождения и дружбе с профессорами, но у Кирпотина хватило силы воли не срываться на взаимные обвинения, хватило такта без шума переехать с общежития на частную квартиру, где было не в пример спокойнее и можно было всю ночь до утра заниматься чертежами не только для товарищей по землячеству, но и для всех, кто мог оценить его настойчивость, владение логарифмической линейкой и безукоризненностью шрифта. Именно тогда зародилась в нем вера в свою особенность. Подкреплялась она личным успехом, обилием заказов со стороны и умением находить общий язык с самим профессором Золотаревым, читавшим выпускной курс инженерных конструкций. Кирпотин умел неназойливо выспросить у профессора, бывшего наставником юношества еще в императорском имении цесаревича Алексея технологическом училище в Петербурге, как и на что направить свой разум, чтобы, имея диплом, не оказаться вне властного хода событий, не на подножке, а машинистом въехать в новую строящуюся жизнь, где справедливо сказано: каждому — по его способностям… А способностей Кирпотину было не занимать…
Только потом что-то заколодило в его умело спланированной жизни. Природное стремление к трудолюбию и порядку наталкивалось на суматошную, перепутанную, как ему казалось, деятельность непонятных ему людей, среди которых часто встречал он своих земляков, пришедших с фронтов гражданской, взбулгачивающих налаженное, всковыривающих заведенное исстари. Не было в профессорских лекциях места таким математическим законам, по которым можно было бы рассчитать деятельность своевольных порывистых людей, опережавших Кирпотина в жизни.
Эти люди способны были на особом жаргоне говорить с рабсилой — неграмотными бедняками и сбитыми с насиженных мест однодворцами. Они нещадно эксплуатировали их наивность, задавая немыслимые темпы строительства, торопясь закладывать плохо проверенные и на глазок скроенные объекты. Они обещали им золотые горы в грядущем, а пока могли дать лишний отрез сукна ударникам и пару грубых ботинок. Они витийствовали с трибун и подписывали такие акты на сдачу оборудования, что у Кирпотина от ужаса в глазах темнело. Это считалось нормой…
И, ревнивый к чужим успехам, махнул он рукой на взбесившуюся, зигзагообразную жизнь инженера-практика и ушел под сорок лет в преподавание милого его сердцу мира точных расчетных траекторий, изящных, решаемых прямым путем интегралов, эффектных задач с точными краевыми условиями…
И хотя читал он по газетам, как давние однокурсники пускали дизели и роторы в немыслимые сроки, тайная ухмылка превосходства залегла в складках его старческого рта: уж кто-кто, а он ведал точно — не знали они доподлинных математических решений ни одной мало-мальски приличной задачи механики, нахрапом вскочили на холку жизни и не может из такого выйти ничего путного…
Поэтому и любил Кирпотин старую испытанную оценку «посредственно», выражавшую для него вызов каким-то другим, неясным для него силам торжествующей действительности. Ибо считал, что требовать надо с молодого поколения, в котором растут уже внуки бывших его сокурсников, и требовать вдвойне-втройне, не идя на поводу уклончивого
И хотя не имел Кирпотин ученой степени, тридцатилетний стаж преподавания во многих институтах страны заставлял руководителей молодого провинциального вуза молча мириться с его беспощадной системой оценки знаний. Тридцать — не тридцать, а процентов десять отсеивал частый бредень доцента Кирпотина.
У вуза в ту пору не было почти никаких традиций, да и выпустил он пока с трудом чуть более двух десятков строительных инженеров, в которых так нуждался регион, вплотную примыкавший к целинному краю.
Пока наш юный герой томится ожиданием своего друга на широком парадном крыльце института, слегка напоминающем паперть кафедрального собора, познакомимся с еще одним действующим лицом.
Директор института профессор Грачев, коренастый низенький человек, с властными решительными манерами, крупной лысой головой и короткими пальцами, сидел в своем обширном кабинете, отделанном скромно и деловито.
Профессора Грачева несколько огорчал тот факт, что институт пока располагал весьма скромными учеными силами, среди которых не было, по сути, ни одного светила, не считая, конечно, самого Грачева.
В крае, где давно строились заводы, провинциальный вуз должен был мириться с тем, что приезжали сюда столичные выпускники неохотно, преподавать соглашались немногие, ибо ни окладом, ни приличным жильем обеспечить их не было возможности. Грачев знал, что какой-нибудь машзавод или строительный трест предлагал куда более высокие ставки и отдельные квартиры. Потому местные инженерные тузы соглашались работать в вузе лишь как совместители. Эти люди читали лекции по вечерам, причем весьма нерегулярно, постоянно отвлекаемые заботами своих фирм.
И вот сейчас Стальрев Никанорович Грачев (имя его «Сталь революции» могли дать только в те горячие годы), разложив папки на столешнице, решал сложную проблему: как обеспечить преподавательскими кадрами будущий осенний набор студентов? Только что был принят в эксплуатацию левый корпус — махина в девятьсот квадратных метров площади, пахнувших свежей олифой, высыхающим деревом и известкой. Нужно было разместить там три лаборатории, оборудование для которых уже полгода томилось в ящиках под брезентом во дворе. Надо было укомплектовать две кафедры, а для них пока не было ни одной значительной личности. Десяток молодых выпускников своего же института, оставленных после нудной долгой переписки с министерством, в счет не шли, обещали прислать выпускника столичной аспирантуры со степенью, но уж никак не профессора.
Стальрев Никанорович задумчиво очинивал ножичком разноцветные карандаши, что ежиком стояли в хромированном бокальчике письменного прибора.
Профессором он стал, не достигнув сорока, будучи любимым учеником академика Страбахина — создателя теории легирования сталей отечественными ферросплавами. Рожденный в семье рабочего-металлиста на одном из демидовских заводов Урала, Стальрев Никанорович перед самой войной попал в столицу, но годы войны провел в Сибири возле электросталеплавильных печей подручным плавильщика и старшим мастером, занимаясь по вечерам в эвакуированном институте. Энергичный, целеустремленный молодой студент-вечерник обратил на себя внимание пожилого Страбахина уже на первых лабораторных, когда пытливо искал варианты химических составов смесей. Будущий академик, оставшись с небольшой группой сотрудников, рад был возможности найти единомышленников на производстве, чтобы проверить в промышленном масштабе способы плавления прочных броневых сталей. Он посвятил третьекурсника в сложный мир рекомбинаций и структуры атомов, увлек его необычной идеей экономного расхода компонентов, и вот уже, идя на риск, они сумели выдать первые десять тонн хромованадиевой стали на стареньких электропечах с динасовой футеровкой… На пятом курсе Стальрев защищает кандидатскую диссертацию одновременно с дипломом, а через три с лишним года — докторскую, имея признанным учителем самого Страбахина.