...Имя сей звезде Чернобыль
Шрифт:
— Еще побеседуйте! — Но тут же сама обиделась: — У вас одно на уме… Я знаю… Противное слово: любовница!
— Есть другое: возлюбленная.
— А откуда ему знать, что не любовница? Вот-вот — ему!
— Он не думает об этом, он завидует, — прошептал я. Сам не понимаю, как неосторожно и самоуверенно говорю.
— Все вы одинаковы! Лежит и подмигивает! Фу! Отодвинулась подальше, к самой стеночке.
А голос снаружи продолжает мысль, на которую мы набрели сообща, объясняет, что уже однажды люди выходили в Космос — это когда вышли из воды на сушу. И однажды уже обжили его, пусть «малый», но тоже космос. Потому-то и начали крушить
— Как будто вы и океаны не убили? — Это уже Ее голос, вмешалась-таки.
— А это мы заодно уж! — захохотал под березками гость. — Остановиться не могли.
Доволен, видно, что выманил к себе Ее голос. Хотя бы голос.
Снова Ее шепот, горячий, щекочущий ухо:
— Зачем он нам? И что он всё хохочет?
— А что? — храбро говорю я. — Когда нас трое, как-то надежнее.
— Что — надежнее?
— Ну, вообще.
— Что ты имеешь в виду?
— Природа любит количество. — Самоуверенность моя не знает пределов.
— Ну-ну! Раз природа — тогда не обижайся.
— Ты у меня смотри!
Сам не думал, что у меня может быть такой голос. Но Ей он понравился.
— Ты так и будешь в этой, его? — Я ненавидяще потянул гладкую, скользкую, как кожа змеи, ткань.
— Хоть к костюму ревнуешь, и то хорошо. А какие вы слова говорили? Вот так, в своих домах и ночью?
Ага, старая истина: женщина любит ушами. И я прямо из поцелуя неловко, бормочуще леплю слова: любимая… лягушонок, солнышко… мураш…
Отстранилась, чтобы я мог пояснить, что такое лягушонок, мураш. Узнав, что общее у Нее с ними — длинные и голенастые ноги, глаза во всю голову, моя Женщина подумала минутку: не обидно ли? Нет, не обидно. Прижалась снова по-домашнему:
— Продолжай. Какие еще слова?
И я обнаруживаю, что таких слов знаю, на удивление, мало. Схитрив, вовлекаю в оборот разноязычные:
— Love! Коханая! Tesoro mio! Chica! Honey bee! Bass! Silli-billi! Солнышко!.. Cara! Ma petite! Schatzchen! Pichoncito! [192] Я готов заподозрить, что хотя Она их — всех прежних женщин, этих соперниц своих — «знать не хочет», Она и за них чувствует и переживает всё наше. Как и я.
192
Любимая! (англ.); Коханая!; Сокровище мое! (итал); Малышка! (испанок); Милая пчелка! (амер.); Девочка! (шотл.); Глупышка! (англ.); Солнышко!; Милая! (итал.); Детка! (франц.); Мое сокровище! (нем); Голубка! (испанск.)
Есть еще слова, которые я должен бы повторять, повторять, но я этого не делаю. В моей капитанской каюте на подволоке, изогнутости потолка, за которой угадывается стальной корпус лодки, приклеена большая цветная репродукция картины самого лирического из великих итальянцев: Рождение Венеры. Я знаю, что человек, которому дано полюбить, несет в себе, заранее, изначально, некий образ: любовь еще до любви. Для него самого до конца не проясненный. А образ моей любви столько людей внимательно рассматривали, столько столетий он перед глазами! И чтобы так совпало: Она и боттичеллиевские женщины! Совпадает именно образ, а точнее — мое чувство. А их внешность — в том-то и дело, что внешность Ее какая-то ускользающая. Но именно туда ускользающая — к реальным полотнам. Они-то реальность,
— Я себе представила, какой шепот стоял над всей Землей, — отзывается Она на мои любовно-филологические упражнения, — одно слово, по-разному, но одно: любимая, любимая!
— Не забудь — и «любимый» тоже.
— Да, да, любимый, любимый! Одно-единственное слово в полной, над всей Землей, темноте.
— На одной стороне был день, так что…
— Не мешай мне. Одно слово — и над всей Землей! Ну, подожди, stuupido [193] , пусть уснет он.
— Вот видишь, а ты завидуешь. Сколько было нас, и как мешали друг другу!
193
Глупыш (итал.).
Теперь уже я враг «количества», а Она смеется, счастливая и гордая моей настойчивостью, обидой, моей ненавистью к проклятому трико, которое точно приросло, приварилось к горячему телу.
— Лежи, я сама, ты, бедненький, устал от умных разговоров. Целый день умные споры, а мне так хорошо, и я вас не слышу, одно только: было? неужто было? что же я в тот миг почувствовала? Так боюсь, что не смогу вспомнить.
— Сможем, — говорю самоуверенно, убирая куда-то за спину комок побежденного, наконец, трико.
— У вас одно в голове!
И пошло-поехало, все по порядку. Нет, лучше не слушать, а отвечать так, не словами…
Наконец мы вспомнили, что не одни на Земле, запоздало, замерли, смущенно вслушиваясь в уходящее эхо недавно бывшего.
— Хоть бы слово доброе сказала, — лицемерно пожаловался, прислушиваясь к дыханию-всхрапам Третьего, — хоть бы раз.
— За что?
— Как — за что? Теперь знаешь, как это…
— Ах, как это бывало у тебя с ними? Вот будет ребеночек, нам будет хорошо вдвоем, а ты можешь возвращаться к своим шлюхам.
И если бы шутя, а то ведь всерьез готова отправить.
— А мне лучше было, когда ничего этого не знала. Это какое-то рабство. Нет уж, спасибочки! — И смеется, смеется: — Мне теперь собачки, птички снятся.
— Не сны, а Ноев ковчег.
— Надо же и этим парочкам где-то быть, если вы отняли у них Землю.
Постучала по моей голове косточками пальцев, как по кокосовому ореху, но тут же погладила ласково.
— У тебя всё отсюда. Может, и я — отсюда. А они ко мне все льнут. Надо же им где-то…
И вздохнула, даже всхлипнула, как наплакавшийся ребенок, которому захотелось спать. И тотчас заснула.
А я никак заснуть не мог, слушал Ее ровное дыхание, отдаленное похрапывание Третьего, его бормотание, а время от времени и истерический хохот, выкрики: всё воюет.
Она вздрогнула и проснулась, вся, дрожа от озноба. Это с Ней и прежде бывало. Тепло, даже жарко, душно так, что и дышать тяжело, а Ее будто снежной лавиной накрыло — так Ей холодно вдруг сделается. Думалось уже, что малярия, но непохоже: озноб как пришел, так и ушел — за минуту-две. Для этого надо только изо всех сил Ее «пожалеть» (сама жалобно попросит: «Пожалей меня»), в комочек сожмется, чтобы спрятаться в моих руках, — и засыпает.