12 историй о любви
Шрифт:
– Это нервы, – отвечала Эмма. – Не говори ему, он только огорчится.
– Ах, да, – подхватывала Фелиситэ, – с вами то же самое, что с Гериной, с дочкой дядюшки Герена, рыбака из Полле. Я знала ее в Дьеппе, когда еще не жила у вас. Она была такая грустная, что когда, бывало, стоит на пороге, так и кажется, будто в доме покойник и перед дверью натянули черное сукно. У нее была такая болезнь – вроде тумана в голове, и ни врачи ничего не могли с ней поделать, ни кюре. Когда ее уж очень схватит, она, бывало, уйдет одна на берег моря. Ее часто находил при обходе таможенник: лежит ничком на камешках
– А вот у меня, – отвечала Эмма, – как я вышла замуж, так все и началось.
VI
Однажды вечером она сидела у открытого окна и смотрела на причетника Лестибудуа, который подрезал буксовые кусты. Но вот он ушел – и раздался звон к вечерне.
Было начало апреля, когда цветут подснежники, теплый ветер кружится по взрыхленным грядкам, и сады, словно женщины, наряжаются к летним праздникам. Сквозь плетенье беседки далеко по сторонам виден был луг, и река причудливыми изгибами вырисовывалась на его траве. Вечерний туман сквозил между безлистными тополями, скрадывая их контуры лиловой дымкой, легкой и прозрачной, будто повисший на сучьях тонкий газ. Вдали брело стадо; не слышно было ни топота, ни мычанья; а колокол непрерывно тянул в воздухе свои мирные жалобы.
Под этот монотонный звон мысль женщины блуждала в старых воспоминаниях юности и пансиона. Она вспоминала свечи, возвышавшиеся на алтаре над вазами с цветами, дарохранительницу с колонками. Ей хотелось замешаться, как тогда, в длинный ряд белых косынок, кое-где разделенный тугими черными капюшонами монахинь, преклонявших колени на скамеечках; в воскресенье, поднимая за обедней голову, она видела между синеватыми столбами восходящего кверху ладана кроткое лицо пречистой девы. И вот на нее нахлынуло умиление; она почувствовала себя одинокой, слабой, словно пушинка, подхваченная вихрем; она безотчетно направилась в церковь, готовая на любой благочестивый подвиг, только бы он поглотил ее душу, только бы в нем растворилась вся жизнь.
На площади Эмма встретила Лестибудуа, возвращавшегося с колокольни; он спешил вернуться к прерванной работе и в интересах ее, чтобы не терять времени, звонил к вечерне тогда, когда ему было удобнее. К тому же более ранний благовест созывал мальчишек на урок катехизиса.
Иные из них уже пришли и играли на кладбищенских плитах в шары. Другие сидели верхом на ограде и болтали ногами, сбивая своими деревянными башмаками высокую крапиву, разросшуюся между крайними могилами и низенькой стеной. Это была единственная полоска зелени: дальше шел сплошной камень, постоянно покрытый мелкой пылью, несмотря на метлу пономаря.
Ребятишки в холщовых туфлях бегали там, словно то был нарочно для них настланный паркет, и голоса их прорывались сквозь колокольный гул. Он слабел, и сокращались размахи толстой веревки, которая волочилась концом по земле, спускаясь из-под крыши. Разрезая воздух своим лётом, с писком проносились ласточки и быстро исчезали в гнездах, желтевших под черепицей карниза. В глубине церкви горела лампада, то есть фитиль от ночника в подвешенной плошке. Свет ее казался издали мутным пятном, трепещущим в масле. Длинный солнечный луч пересекал весь неф, и от этого еще
– Где кюре? – спросила г-жа Бовари у мальчика, который из озорства дергал слабо державшийся в земле турникет.
– Сейчас придет.
В самом деле дверь церковного дома скрипнула, показался аббат Бурнисьен; дети, толкаясь, побежали в храм.
– Вот сорванцы! – проворчал священник. – Вечно одно и то же!
И он поднял изодранный катехизис, который только что задел ногой.
– Ничего не уважают!..
Но, увидев г-жу Бовари, он сказал:
– Простите, не узнал вас!
И, сунув катехизис в карман, остановился, все еще раскачивая двумя пальцами тяжелый ключ от ризницы.
Заходящее солнце било ему прямо в лицо, и под его лучами казалась светлее блестевшая на локтях и обтрепанная по подолу ластиковая сутана. На широкой груди вдоль ряда пуговок тянулись сальные и табачные пятна; особенно много их было пониже белого галстука, на котором покоились пышные складки красной кожи; лицо священника было усеяно желтоватыми пятнами, прятавшимися за жесткой, седеющей щетиной. Он только что пообедал и громко сопел.
– Как поживаете? – добавил он.
– Плохо, – отвечала Эмма. – Мне очень тяжело.
– И мне тоже, – сказал служитель церкви. – Просто удивительно, как расслабляет всех эта первая жара. Ну, что делать! Все мы рождены для страданий, как говорит святой Павел. А что об этом думает господин Бовари?
– Он-то! – презрительно махнув рукой, произнесла Эмма.
– Что вы говорите! – изумленно воскликнул добродушный кюре. – Неужели он вам ничего не прописывает?
– Ах, – сказала Эмма, – мне нужны не телесные лекарства.
Но кюре все поглядывал на церковь, где ребятишки, стоя на коленях, подталкивали друг друга плечом и падали, как карточные домики.
– Я хотела бы знать… – снова заговорила она.
– Погоди, погоди, Рибуде! – гневным голосом закричал священник. – Вот я тебе уши нарву, постреленок!
И он повернулся к Эмме.
– Это сын плотника Буде; родители его люди с достатком и балуют этого шалуна напропалую. А если бы он только захотел, то отлично бы учился: очень способный мальчишка. Так вот, я иногда в шутку называю его Рибуде (знаете, как ту горку, мимо которой ходят в Маромме) и даже говорю так: горе-Рибуде. Ха-ха-ха! Гора Рибуде – горе Рибуде. Как-то раз я сообщил эту шутку его преосвященству, и он смеялся… изволил смеяться. А как поживает господин Бовари?
Эмма, казалось, не слушала.
– Завален работой, конечно, – продолжал кюре. – Ведь мы с ним самые занятые люди во всем приходе. Но только он врачует тело, – с густым смехом добавил он, – а я – душу.
Эмма устремила на священника умоляющий взгляд.
– Да… – сказала она, – вы утешаете во всех скорбях.
– Ах, и не говорите, госпожа Бовари! Вот и сегодня утром мне пришлось идти в Ба-Диовиль, и все из-за коровы: ее раздуло, а они думают, будто это порчу напустили. Все коровы хворают – сам не знаю почему… Но простите! Лонгмар и Буде! Перестанете вы или нет, дрянные озорники?