13 месяцев
Шрифт:
Считается, что журналист — сам себе не хозяин. Существо подневольное. Пишет он не о том, о чем хочет, а о том, что интересно публике. И еще считается, что публика хочет читать только о трех вещах… о трех самых важных на свете вещах: о сексе, смерти и утолении голода.
Одни пишут об этих вещах. А другие о них читают. Все вроде верно.
Но почему меня уже не первый год тошнит от одного вида отечественных журналов? Почему не покидает ощущение, будто без моего ведома меня лишили чего-то жизненно важного?
Позже, уже вернувшись в СПб, я попробовал
Он внимательно выслушал меня и сказал:
— Помнишь, где-то год назад все телеканалы трубили о том, что в Австралии подросток застрелил учителя и трех школьников? Прямо в школе. Я дома смотрю «EvroNews». Там этот сюжет крутили три раза в час. Несколько суток подряд. И наши каналы начали выпуски новостей тоже с этого же самого.
— Ну и?..
— Тележурналисты уверены, что случившееся в Австралии (на другом конце света) обязательно должно стать известно у нас в стране. Но в тот же день, когда это случилось, дети из класса, в котором я веду беседы о вере, при мне делили шоколад. Шоколадок было двадцать восемь, а детей — тридцать два. Детям — по восемь лет. Они и так прикидывали, и этак… Не делится!
— Ну и?..
— Дети сложили весь шоколад в кучку и попросили меня отдать его сиротам из детского дома. Сами. Никто их этому не учил. Но об этом ни один телеканал в мире не расскажет. Нет остроты.
— Ну и?..
— Понимаешь, если бы я на уроке избил ребенка, то попал бы в новости. Возможно, на полдня я стал бы самым знаменитым священником в мире. А вот про то, о чем мы с детьми разговариваем во время урока… о любви и прощении… о любви, которая сильнее смерти… обо всем этом говорить в новостях не принято. Просто не принято.
Священник посмотрел на меня и спросил:
— Ты понимаешь, о чем я?
Я сказал «понимаю» и почувствовал, что ненавижу свою профессию.
Июль
1
В Италию я должен был ехать через Москву. Я приехал в столицу, а оказалось, что билеты мне никто еще не купил, и в Москве я проторчал целых двое суток. Поселили меня в католической семинарии, носившее красивое имя «Мария — Царица апостолов».
Это было почти пятнадцать лет назад. Стояло лето — самое первое лето без СССР. Семинаристы разъехались на каникулы. В семинарском общежитии было полно свободных коек. Одну из них разрешили занять мне, а соседями по комнате были трое парней, готовившихся к карьере священников.
В основном я гулял по Москве и валялся на койке. Заходя в семинарский туалет, каждый раз натыкался глазами на рекламный стикер: «Мы слушаем „Радио-Ватикано“!» Утром читал вместе с соседями бревиарий. Вечером ходил на мессу. Днем обедал в семинарской столовой. Меню напоминало то, как меня кормили в средней школе: суп, пюре с тощим хвостиком поджаренной рыбы. На третье — компот. Перед тем, как сесть за стол, все молились.
Во время еды кто-то из старшекурсников обязательно вслух читал жития святых. Младшие семинаристы
Вечером, после бревиария, я мог некоторое время поболтать с соседями по комнате. Как я понял, двое из трех парней являлись отъявленными фанатами группы U2. В том году как раз вышел альбом «Zooropa», и парни слушали его сутки напролет.
Один и них говорил:
— А не создать и нам при семинарии рок-группу? Мы могли бы выступать прямо в сутанах.
Он вставал посреди комнаты и, подпрыгивая, изображал, как именно они выступали бы прямо в сутанах.
Оба меломана ушли из семинарии еще до наступления зимы. Насколько я знаю, священником из моих соседей по комнате стал только третий парень, тоже любивший U2, но не скакавший с невидимой гитарой наперевес, а вечно сидевший в углу и с улыбкой читавший Фому Кемпийского.
Стать священником — это не то же самое, что стать водителем троллейбуса или космонавтом. Особенно — стать католическим священником в России. От твоего желания тут мало что зависит: Господь либо зовет тебя к этой жизни, либо не зовет.
Наверное, тем двоим парням Господь просто уготовил другую карьеру. Тоже нужную, но не священническую.
2
Потом билеты для меня все-таки были куплены, и на следующий день я отправился в Шереметьево-2. До аэропорта меня подвозили на семинарском минивэне.
За рулем сидел почти не говорящий по-русски священник. Он перекрестился, поддернув сутану, влез внутрь и разогнался до восьмидесяти километров меньше чем за семь секунд.
Вместе со мной в Италию должны были лететь еще один священник и девочка-москвичка. У нее был очаровательный дефект речи. Представляясь, девочка сказала:
— Натаффа.
В самолете мы немного поболтали. Девушка через слово повторяла:
— Роскоффно!
Когда самолет сел, снаружи начинало понемногу темнеть. В миланском аэропорту вся наша группка пересела на двухэтажный автобус, и еще через полчаса оказалась на миланском железнодорожном вокзале. Он был похож на петербургский Витебский. Перроны были накрыты ажурным чугунным козырьком с множеством заклепок. Свет был не солнечный, а теплый, электрический. Я люблю такие вокзалы.
Билеты в итальянские поезда продаются без указания мест. Как в русских автобусах. Кто успел, тот и сел, а остальные постоят.
Итальянцы под руки вели закутанных в черное бабушек. Погрузив старушек в вагон, они сажали их прямо на пол. Купе были шестиместные, а туда набивалось человек по восемь, по десять. Места были исключительно сидячие, ведь в Европе просто нет маршрутов столь длинных, чтобы в пути пассажиру пришлось бы ложиться спать.
В России ты можешь ехать неделю, и единственное, что увидишь: леса и пару заляпанных дерьмом деревушек. Людей нет. Следов людей нет тоже. Просторы, mazafaka. Только попутчики в поезде, которые узнавали, что я не пью алкоголь, и поражались: