1937
Шрифт:
Я запомнил. Хотя еще тогда решил, что ни за что не откажусь от своего отца и от своей мамы.
В первую ночь на новом месте никто из нас не спал. Мы лежали на панцирных кроватях и мучились бессонницей. Я помню, на соседней койке плакала маленькая девочка - Сонечка. Закутанная в какое-то тряпье - потому что единственное платье сожгла, когда грелась у раскаленной буржуйки - она всю ночь горела в бреду и отгоняла назойливую сестренку, ползавшую по потолку. Сонечке было шесть, но она уже пережила «этап» вместе матерью и полугодовалой сестренкой. Их разлучили позже, когда сестра Сонечки умерла от голода, в грязном, переполненном вагоне. В долгих, бесконечных пересылках нечего было есть и матери теряли молоко. Как и теряли своих детей. Под утро Сонечка успокоилась, и мне удалось ненадолго уснуть.
Во сне я увидел нашу квартиру, залитую теплым летним днем. И родителей – таких обычных, таких живых. Со двора несся детский смех, и я
Зачем? – гундосил я. – Ведь вы будете со мной всегда…
А потом родители исчезли. Углы в квартире заросли тьмой, похожей на плесень, и в них я увидел высокие, худые фигуры. Я побежал прочь, но так медленно, что человек из угла протянул руки, схватил меня за шиворот и потащил к себе. А потом его холодные губы коснулись моего уха, и он зашептал – Куда ты бежишь, разве ты не любишь нас? Останься с нами, родной. Мы ждем тебя в своих могилах. Ждем тебя, родной. Ждем…
Я проснулся с криком. Но из кошмара мне выбраться так и не удалось.
Мы были домашними щенятами на псарне. Среди озлобленных питбулей и ротвейлеров. Именно тогда я узнал, что детская жестокость - самая злая сила, которую только можно вообразить. Ведь на псарнях 37-ого детскую злобу никто не сдерживал. Она была глиной, из которой бездарные скульпторы лепили уродливые злые фигурки. Помимо нас, детей врагов народа, в приюте жили и обычные беспризорники - дети отцов, вершивших в 1917-ом собственную, замешанную на дерьме и крови, революцию. Вся ее суть сводилась к испражнениям на дорогой паркет и подтиранию портьерами. Но были и те, кто насиловал и убивал беременных. Чтобы не рождались на свет те, кто богаче и умнее их. Чтобы не было больше у псов хозяев. Помнится, знакомый отца, воевавший на стороне имперской армии, рассказывал историю о том, как свора беспризорников затащила женщину в пустующий барак и сорвала с нее платье. Женщина кричала и жалась к стене, а грязные детские руки хватали ее за грудь. Я помню, знакомый отца говорил, что тем детям было не больше пятнадцати. Только детьми он их не называл. Говорил – бесы. Демоны. Когда он залетел туда, то без колебаний выхватил саблю.
Помню, я сидел под столом, с оловянными солдатиками в потных ладошках, и слушал, как он говорил отцу – «и я рубил их, рубил этих демонов, понимаешь?! Тех, кто пытался сбежать, я догонял и тоже рубил. Женщина уже давно схватила платье и убежала, а я все рубил их. И не мог остановиться. Прошло уже столько лет, но я до сих пор не верю, что убивал тогда детей...»
Те, кого я увидел в детдоме. Они были демонами, о которых говорил знакомый отца. Адовыми псами, готовыми рвать людей по первой команде. Но от вечной ненависти клыки тупятся, а глаза - слепнут. И пес становится опасным для своего хозяина. И тогда от него избавляются. Я не знаю, как это происходило в детдоме, но время от времени дети там попросту исчезали. Недалеко был овраг, с мелкой речушкой. Каждую весну там сходили оползни. Мне кажется, по ночам работники детдома вывозили туда тела. Я говорю так, потому что однажды кое-что видел.
Это случилось ночью. Я проснулся от чьего-то пристального взгляда. Даже сквозь усталый сон я чувствовал это - странную тревогу, похожую на чесоточный зуд. Я распахнул глаза и увидел над собой нависшую фигуру. «Человек из угла! – подумалось мне.
– Он нашел меня…»
Я хотел было соскочить с кровати, но постепенно мое сознание прояснилось, и я узнал Сонечку. В детдоме ей выдали новое платье, и она больше не походила на страшную карлуху из сказки. Она стояла надо мной, сжимая в руках засаленного тряпочного мишку.
– Ты чего это, а? – спросил я. А Сонечка только пожала плечами. Девочка мало разговаривала после того, как ее разлучили с матерью.
– Ложись-ка, давай.
– Я просто посмотрю, - прошептала она.
– На что?
– На то, как они их катают по ночам.
Я приподнялся на локтях и проследил за ее взглядом. Она смотрела в окно, в беспробудную темную ночь.
«Она больная, - подумал я тогда. – А мне надо выспаться, потому что завтра нас снова заставят колоть дрова…»
Но в этот момент двор осветила луна, и я увидел несколько высоких фигур, с трудом толкавших по грязи одноколесные тачки. Сначала мне почудилось, что в тачках дрова, но потом я заметил очертания детских плеч, волочащихся по земле рук, и мне стало страшно. Фигуры направлялись в сторону оврага. Я схватил Сонечку за рукав и повалил к себе на кровать. Мое сердце колотилось в груди, я молился, чтобы нас не заметили. Так мы и уснули вдвоем. А утром, прогуливаясь по тем местам, я обнаружил глубокие колеи, змеями вьющиеся к оврагу. Любопытство возобладало, и я аккуратно подкрался к обрыву. Внизу, в грязи, похожие на камни, лежали детские лица. Их открытые рты были забиты землей, а глаза – распахнуты. И все они смотрели на меня. Будто знали, кто я такой. Словно бы запомнили меня…
В овраге жило чудовище. И воспитатели знали о нем. Я до сих пор верю в это, хотя повзрослевшее сознание убеждает меня, что это были всего лишь камни и коряги на дне оврага. Но, как и прежде я кричу во сне, что чудовище не умерло.
У рыцаря всегда должен быть замок. С красивыми воротами и башней, в которой его будет ждать любимая. Как я уже говорил, мой первый детдом не был похож на замок. Но башня там все-таки была. Деревянная, она стояла чуть поодаль - в ней хранились запасы еды. Помню, на двери висел огромный амбарный замок и детям не позволяли туда приближаться. Когда пропала Сонечка – я первым забил тревогу. Ведь за несколько месяцев девочка стала мне почти родной. Мы спали на соседних койках, как брат с сестрой, и, просыпаясь, я привык видеть ее рядом, лежащую в обнимку с засаленным мишкой. Сонечку искали недолго – дверь в башню, обычно запертая, была распахнута настежь и внутри, на вымокшем от крови мешке с зерном, лежало ее худое тельце. Ее изнасиловали, а после зарезали. Били ножом неумело, по-детски – в шею, в бока, в лицо. Все вокруг было залито кровью. Из всего скудного запаса еды была вскрыта только кадка с огурцами.
Виновников нашли довольно быстро – ими оказались трое мальчишек по двенадцать лет. Директор детдома не отдавал приказа увести остальных детей. Он избивал убийц Сонечки при нас, а мы смотрели. И их крови, их выбитых зубов мне было мало. Я хотел, чтобы он убил их. Чтобы задушил, а ночью сбросил в овраг, к чудовищу. Но он остановился, когда они потеряли сознание. И велел воспитателям отнести их в лазарет. И только спустя много лет я впервые задумался – за что он их бил? За убийство маленькой девочки или за вскрытую кадку с огурцами?
После смерти Сонечки я впервые осознал, насколько дешево ценятся наши жизни. Я понял, что никто не придет к нам на помощь, никто не защитит. И если с нами что-то случится – никто не понесет за это наказания. Нас просто брали – сминали горстями – и бросали в мясорубку тридцать седьмого. Всех, без разбору. Кому-то удавалось выжить, кому-то – нет. Они сломали нас. Подавили. Изувечили. Они сделали из нас стадо. И как стадо мы послушно пошли на убой. Мы испугались чудовища. Прятались по углам, в надежде, что оно не отыщет. Но оно находило…
Моего отца судила «тройка». Она же и выписала ему расстрельный приговор. Мать гнали по лагерям до самой смерти. Она умерла через полтора года после отца. Через два года после нашей разлуки. Цирроз печени. Но не это меня испугало, когда я узнал об их судьбе. Мне стало страшно от того, что они умерли так далеко друг от друга. И лежат где-то в братских могилах, в разных концах страны. И никогда не смогут соединиться. Отыскать друг друга.
Это был тридцать седьмой. До войны оставалось целых четыре года. Целых четыре года до того, как наши убийцы вдруг стали героями. А погрязшая в крови страна – Родиной. Это был тридцать седьмой, но моя война началась уже тогда… Для меня нашлись ржавые латы и старый меч, и я поднял его над головой – маленький рыцарь, бросивший вызов чудовищу. Я вступил с ним в схватку не на залитом солнцем поле, а в сырой, жаркой от пара бане. Нас водили туда группами по десять человек – раз в неделю, на пять минут, чтобы мы успели ополоснуться. Вдесятером там было неимоверно тесно, да и горячей воды хватало не на всех – обычно ее забирали старшие. Я до сих пор помню комок из мокрых, детских тел, и лужи остывающей воды на деревянном полу. Так же, как и помню его. Щуплого старика, который следил за нами в бане. В детдоме он был кем-то вроде разнорабочего – жил в сарайке неподалеку и работал за еду. Чистил туалет, чинил ворот у колодца, иногда приносил на кухню грибы и ягоды из леса. Я не запомнил, как его звали. Но хорошо запомнил то, как он жался ко мне в бане и как его костлявые руки до синяков сжимали мои худые плечи. Он что-то говорил мне на ухо и прижимал к стене, наваливаясь всем телом, а я чувствовал, какой сильный у него стояк. В бане было мутно от пара, но я точно знал, где стоит мой ковш с кипятком. Я схватился за него и плеснул воду себе за спину. Старик закричал, отшатнулся от меня – раскаленная вода попала ему в лицо. А я развернулся и с размаху ударил его железным ковшом в висок. Он упал на колени, силясь встать, но я размахнулся и ударил снова. И снова. Бил по голове, по лицу, было жарко, и я не ощущал горячей крови, плескавшей из его ран. Я забил старика насмерть, а когда повернулся, увидел застывших в пару детей. Они смотрели на меня окровавленного с ужасом, и в то же время… в их глазах я видел восторг. Этот старик частенько приходил в баню, и наверняка я был не первым, к кому он прижимался здесь. Я уронил ковш на пол, и он глухо звякнул – не так, как он звенел, когда я бил им старика.