1938 Подвиг
Шрифт:
Если я сам укажу на недостатки романа, то известного рода рецензентам нечего будет делать – особенно тем недоразвитым и наивным из них, на которых мои сочинения имеют столь странное действие, что можно подумать, будто я из-за кулис гипнозом внушаю им делать непристойные жесты. Довольно будет сказать, что после того, как роман опускается чуть ли не до ложной экзотики или заурядной комедии, он воспаряет к таким высотам чистоты и печали, каких я достиг только в гораздо более поздней «Аде».
Тем, кто ищет в книгах гуманистическое содержание, вероятно, захочется знать, как главные герои «Подвига» соотносятся с персонажами моих остальных четырнадцати романов (считая вместе и русские, и американские [8] ).
8
После
Мартын – самый добрый, самый порядочный и самый трогательный из всех моих молодых людей, а Сонечку, с ее темными, лишенными блеска глазами и жесткими на вид черными волосами (у ее отца, судя по фамильи, черемисская кровь), знатоки любовного тайноведения и приворотов должны будут признать из всех моих женских типов самой неизъяснимо-обворожительной, хоть она, конечно, взбалмошная и безжалостная кокетка.
Если Мартына еще можно считать до некоторой степени моим дальним родственником (симпатичнее, но и гораздо наивнее меня в любую пору), с которым у меня есть некоторые общие воспоминания детства и некоторые позднейшие пристрастия и антипатии, то его бледные родители, напротив, ни в каком смысле не похожи на моих. Что до кембриджских друзей Мартына, то Дарвин выдуман от начала до конца, равно как и Мун, а вот «Вадим» и «Тэдди» в самом деле существовали в моем прошлом: один из них упоминается во втором абзаце второго отдела двенадцатой главы «Других берегов» [9] . Зиланов, Йоголевич и Грузинов, три убежденных патриота, преданных делу борьбы с большевиками, принадлежат к тому разряду людей – политически располагавшихся сразу справа от прежних террористов и непосредственно слева от кадетов, и столь же далеко от монархистов с одной стороны, сколь и от марксистов с другой, – который мне был хорошо известен по составу того самого журнала, где «Подвиг» печатался главами, но ни один из них не списан с какого-нибудь конкретного лица. Я считаю своим долгом дать здесь правильное определение этого политического типа (который русские интеллигенты, т. е. большинство читателей моих книг, узнавали мгновенно, с безотчетной безошибочностью общеизвестного), потому что не могу примириться с тем обстоятельством – которое следовало бы отмечать ежегодным фейерверком презрения и сарказма, – что образованные американцы поддались такой обработке большевицкой пропаганды, что совершенно не заметили среди русской эмиграции деятельного существования либеральной мысли. («Так вы, стало быть, троцкист?» – радостно осведомился в 1940 году в Нью-Йорке один особенно ограниченный левый писатель, когда я сказал, что не стою ни за совдепию, ни за монархию.)
9
Они появляются под инициалами N. R. и R. C. в предпоследнем абзаце тринадцатой главы второго английского издания воспоминаний «Speak, Memory» (1966).
Между тем герой «Подвига» не слишком интересуется политикой, и в этом заключается первый из двух главных трюков чародея, создавшего Мартына. Фуговая тема его судьбы – достижение цели; он из числа тех редких людей, мечты которых сбываются. Но достижение это само по себе неизменно пронизано бывает острой ностальгией. Воспоминание детской грезы соединяется с ожиданием смерти. Опасная дорожка, по которой в конце концов Мартын отправляется в запретную Зоорландию (к Зембле Набокова никакого отношения не имеющую!), просто доводит до нелогического конца сказочную тропку, петляющую по лесу на акварели в детской. «Достижение цели» было бы
Теперь, когда фрейдианство развенчано, автор вспоминает с удивленным присвистом, как в недалеком еще прошлом – скажем, до 1959 года (т. е. до того, как вышло в свет первое из семи предисловий к его английским романам) – полагалось думать, что личность ребенка автоматически расщепляется как сопутствующее следствие расторжения брака родителей. На душу же Мартына развод его родителей отнюдь не имеет подобного действия, и только межеумку, отчаявшемуся в безнадежной агонии письменного экзамена, простительно видеть связь между прыжком Мартына в свое отечество и его ранним безотцовством. Столь же опрометчиво было бы указывать с чревовещательным восхищением на то обстоятельство, что возлюбленная Мартына и его мать носят то же имя.
Второй же взмах моей волшебной палочки значит вот что: ко множеству даров, которыми я осыпал Мартына, я умышленно не присоединил таланта. До чего легко было сделать из него художника, писателя; как нелегко было удержаться от этого и в то же время одарить его изощренной чувствительностью, которая обычно свойственна твари творческой; как жестоко было не позволить ему найти в искусстве – не убежища (это всего лишь чище выметенная камера на менее шумном этаже), но утоления зуда бытия! Возобладало искушение совершить свой собственный маленький подвиг в сияющем, всеобъемлющем ореоле. То, что получилось в итоге, напоминает мне одну шахматную задачу, которую я когда-то сочинил. Ее изюминка заключалась в парадоксальном первом ходе: в распоряжении белого ферзя было четыре подходящих поля, но на каждом из них он становился помехой (такая сильная фигура – и помеха!) одному из белых коней в четырех матовых вариантах; другими словами, будучи совершенно безполезным препятствием, будучи лишним на доске, не играя никакой роли в последующей игре, он должен был сослать сам себя в нейтральный угол, позади бездеятельной пешки, и коснеть там в заточении и праздной безвестности. Задачу эту было неимоверно трудно составить. То же вот и «Подвиг».
Автор надеется, что умный читатель не примется рьяно листать его автобиографию «Другие берега» в поисках вторых экземпляров и похожих пейзажей. Прелесть «Подвига» в другом. Ее нужно искать в перекличке и взаимосвязи мелких событий, в переключениях взад и вперед, что создает иллюзию движущей силы, – в давнишней мечте, которая вдруг превращается в блаженное ощущение мяча, прижатого к груди, или в мимолетном видении Мартыновой матери, горюющей за пределами романного времени в отвлеченном будущем, о котором читатель может только догадываться, даже после того как он уже с разгону пронесся по семи последним главам, где рассчитанное безумие композиционных излучин и маскарад всех персонажей подводят к высшей точке в бурном финале, – хотя в самом-то конце как раз ничего особенного не происходит, просто сидит птица на калитке, в серой мгле дождливого дня.
Владимир Набоков
8 декабря 1970 года,
Монтрё