60-я параллель(изд.1955)
Шрифт:
Поэтому капли разведывательных данных, принесенные темной осенней ночью из мрака, из-под дождя, из тяжкой ненастной сырости и холода, завоеванные кровью, вырванные силой, обретенные хитростью, — все они сливаются в штабах в ручейки и текут вглубь страны, всё дальше от тех кустов, трав и деревьев, где они были добыты. Из батальона — в полк, из полков — в дивизию, потом — в армию, в штаб фронта и, наконец, туда, в сердце страны, в штаб Верховного Главнокомандования, льется эта река...
По дороге она процеживается через десятки сит. Рассказ сочетается с рассказом; принесенная бегом, с задыханием, с болью в груди, животрепещущая повесть, казавшаяся неисповедимо важной, совсем ясной, совершенно несомненной, тускнеет, туманится, начинает говорить совсем не то, что раньше, после того как ее подвергнут перекрестному допросу с пристрастием. Только самое бесспорное уходит вверх.
А потом, некоторое время спустя, начинается обратное движение. То, что стало известным в центре, что сложилось там из множества кусков, как мозаика, становится ведомым сначала фронтам, потом — армиям, затем дивизиям... И теперь, сопоставляя и сравнивая местные сведения с тем общим чертежом, что пришел сверху, командир фронтовой части начинает яснее понимать всё, что происходит возле него.
Такова разведка.
Оперативный дежурный по штабу фронта принял сообщения командующего армией, в состав которой входил и батальон Асланбекова, уже почти под утро.
Проглядев телефонограмму, он откинулся на стуле, закурил, прочитал ее внимательно еще раз, подумал и посмотрел на ручные часы. Час был уж больно ранний. Или, если угодно, слишком поздний! Очень хотелось бы не тревожить сейчас комфронта: минут сорок назад комфронта сказал, что, если ничто не помешает, он, пожалуй, приляжет на полчасика...
Оперативный поднял взгляд
Оперативный был уже не молодым полковником, но ходил он, волнуясь, по комнате совсем не по-стариковски — быстро и легко. «Вот ведь оказия! Что тут будешь делать?».
Часовой у двери вытянулся. Командир для связи, сидевший за столиком, приподнявшись, вопросительно взглянул на вошедшего.
— Да придется... Ничего не поделаешь! — сказал оперативный, — важные вести и, видимо, — хорошие... Спит?
— Не скажу, товарищ полковник... Сами его знаете! Разрешите: одну минутку.
Он нырнул за тяжелую дверь. Полковник прошелся взад-вперед по комнате.
Может быть, это так, а может быть, — и не так еще?! Во всяком случае, некоторые основания для предположений появляются... Вчера об этом ниоткуда еще не сообщали... А ждали уже давно... И как ждали!
Нет, комфронта не спал. Твердое солдатское лицо его было, как всегда, открыто и спокойно, не похоже на лицо утомленного до предела человека.
— Ну? — проговорил он, неторопливо отрываясь от разложенной по столу, исчирканной цветным карандашом карты. — Что у вас такое... не терпящее отлагательств? — уголком глаз он показал на настольные часы.
— Прибыла утренняя сводка, товарищ командующий! — промолвил оперативный, почтительно подходя к столу. — Армейская сводка. Вот отсюда...
— Так что там?
— Есть одна новость, товарищ генерал...
Вероятно, помимо воли, в его тоне прозвучала необычная нотка... Комфронта поднял голову и поглядел на него в упор.
— А ну-ка, давайте...
Опершись локтем о стол, он сначала быстро, в целом, охватил глазами сводку. Потом поднес ее поближе к лицу. Потом положил перед собой, точно желая чтением вслух проверить первое впечатление.
«На центральном участке, — медленно, вслушиваясь в каждое слово, — читал он, — на центральном участке... Так... ночные поиски разведчиков... В первой половине вчерашнего дня — редкий артиллерийский и минометный огонь противника по Лигову и близлежащим деревням... Так... — он задержался и поднял бумажку поближе к свету. — В течение дня и с наступлением ночи отмечены... отмечены окопные работы противника... районе Гонгози — Хумалисты — Старо-Паново — Финское Койерово — Верхнее Кузьмино...» Так...
Наступило молчание. Комфронта продолжал смотреть на листик телефонограммы; кожа на его лбу и выше на бритом черепе чуть-чуть шевелилась. Оперативный дежурный не отрывал от него глаз.
— Вот оно как... — проговорил, наконец, генерал, и еле заметное движение мускулов, что-то немного похожее на слабую тень облегченной улыбки, тронуло его щеки. В тот же миг она отразилась на лице оперативного...
Но генерал сейчас же поборол себя.
— Этого мне еще мало, дорогой друг! — проговорил он, смахивая улыбку с лица. — Этого мне далеко не достаточно... Для того чтобы можно было говорить об этом всерьез, дайте-ка мне такие же сведения и с других участков фронта... Получите их и от соседа! Вот тогда...
— Товарищ командующий фронтом! — горячо вступился оперативный. — Ведь всё к этому шло! Ждали же мы этой минуты, уже с какого дня! «Отмечены окопные работы!» Значит, враг больше не надеется на успех прямого штурма. Значит, сорвалось-таки у него! Ну... срывается... Разрешите мне всё же вас поздравить, товарищ генерал армии! ..
Генерал армии закрыл глаза. Строгое лицо его на один миг стало таким, каким он ему никак не позволял быть: до предела утомленным, усталым...
— А с чем это поздравлять меня сейчас? С чем? — спросил он. — Город обстреливается? Обстреливается! Немцы в Лигове? Да! На других фронтах, знаете, что делается!? Вот когда наша советская армия под Берлин подойдет, тогда поздравляйте. И рано еще нам сейчас о поздравлениях говорить... Сообщите в ставку немедленно!
Штурм Ленинграда кончился. В тяжелые осенние дни 1941 года это было большой и серьезной победой. Ее одержали мужество и взаимная выручка советских войск, стойкость и взаимодействие армий и целых фронтов. Ее одержали бесчисленные герои, стоявшие у стен Ленинграда. Ее одержал советский народ.
Глава XLIV. РОБИНЗОН И ПЯТНИЦА
« 23 сентября 1941 года. Перекюля, под Петербургом. № 67.
О моя Мушилайн!
Пишу тебе в крайнем волнении. Кристи Дона тяжело ранен. Обстоятельства, при которых произошла катастрофа, покажут тебе, какую войну и с каким противником мы тут ведем.
Слушай меня внимательно, моя радость!
Ты помнишь, конечно, нелепую идею, которая владела моим генералом два месяца назад? Получить в свое распоряжение юного русского или русскую и, так сказать, «приручить» это создание; приручить не грубым насилием, а более тонким способом, — вот чего он хотел. Его привлекала мысль купить совесть и душу свободного человека за ту самую ласку господина, которая сделала волка — собакой, верным слугой наших предков. Я подтрунивал слегка над этой «теорией Робинзона и Пятницы»: только истинному сыну старого иезуитского, да к тому же еще немецкого рода могла прийти в голову столь несовременная идея!
Очень долго, однако, он не находил «кролика», над которым мог бы начать свои опыты: не интересно ведь иметь дело со слишком легким материалом для эксперимента! Но вот с неделю назад ему удивительно повезло. Восемнадцатого числа, осматривая вместе со мною еще дымящиеся после боя руины русского Версаля «Тсарское Село», он отобрал у солдат танкового полка захваченную ими пленницу, почти совсем девочку.
Несчастная попала в наши руки едва живой: кто-то из головорезов генерала Реммеле оглушил ее ударом по голове, едва не причинив сотрясения мозга. Глаза ее почти не видели; волосы растрепались. Меня тогда же удивило что-то неуловимо привлекательное в ее некрасивой, но забавной мордочке.
Дона, оглядев дрожащее существо, обрушил громы и молнии на солдат и ефрейтора. (Они, разумеется, были крайне удивлены этим.) Затем он велел забрать жалкую добычу в одну из наших машин. Приказ был, само собою, немедленно выполнен.
И вот мы — снова в нашем Перекюлэ. Рассматриваем документы, взятые на будущем «подопытном кролике»... О удача: перед нами — член русского коммунистического союза молодежи!
— Великолепно, Варт! — радуется мой генерал. — Это именно то, что мне нужно! — И он потирает свои сухие руки.
Ее имя — Марта, фамилия, если верить документу, трудная — нечто вроде «Кристэллауф». Но на обороте маленького фотографического снимка написано карандашом: «Марта Габель» — фамилия как будто немецкая.
Сначала Дона слегка хмурится: немецкая кровь! Это меняет условия опыта! Но сейчас же он утешает себя: «О! Это в каком-нибудь десятом колене! Ты пригляделся к монгольскому разрезу ее глаз, Вилли? Забавная натура для твоих набросков, не так ли?»
Далее происходит следующее.
Сутки спустя генерал требует пленницу к себе. Она сносно говорит по-немецки. В моем присутствии он ставит перед ней вопрос: или она сейчас же отправится с нашим заданием в Ленинград, чтобы вести там нужную нам работу, или же подвергнется самым суровым карам.
Я не могу забыть отчаяния, растерянной и вместе с тем проникнутой фанатической решимостью физиономии этого подростка.
Бледная, как смерть, она так заколотилась вся, так закричала: «Нет! Никогда! Нет!», что Дона с удовольствием посмотрел на меня: ведь это снова было как раз то, что требовалось для него на этот раз: честный человек!
— Ты видишь, Варт?.. Ну, хорошо, фройлайн. Я не стану насиловать вашу волю. Я беру вас в мое личное распоряжение: я желаю, чтобы вы сами убедились в нашей немецкой правде. Мне неизвестно, на что вы способны, но, полагаю, — быть мне небесполезной в качестве резервной переводчицы вы всё же сможете... Как? И это вам не подходит? О, тогда пеняйте на себя, девчонка! Впрочем, так и быть: даю вам время на размышление. Можете взять себе все ваши документы и бумаги. Мне ни к чему эти детские игрушки...
Он приказал поместить ее в одной из комнат того дома, где расположился мой оберст, Эглофф, и его штаб. Штаб зондеркоманды! Ты можешь себе вообразить, что это значит?
Через ее помещение весь день и всю ночь проводили на допрос пленных русских. Ну и уносили их оттуда, конечно... Не удивляюсь, что на следующий день она не отважилась сопротивляться больше.
Далее всё пошло очень спокойно. Однако я попрошу тебя принять в расчет некоторые топографические подробности нашего расквартирования. Без них трудно будет что-либо понять в этой чудовищной истории.
Дом, где расположился штаб и где в верхнем этаже находится комната командира дивизии, стоит в лощине между двух холмов, за небольшим палисадничком. Окна его выходят именно в этот сад, в сторону грязной, узкой, размолотой колесами машин и гусеницами
За дорогой, в двух-трех десятках метров от штаба, точно против него, стоит маленький дом с мезонином. В нижнем этаже квартира из двух комнат отведена тихому маньяку, нашему постоянному переводчику господину Трейфельду. Он недавно заболел гриппом и слег; лишний повод оставить запасную переводчицу при штабе.
При Трейфельде все последние дни дежурила сестра милосердия медицинской службы — почтенная пожилая мекленбуржка. В единственную же комнатенку мезонина с двумя окнами и крошечным балкончиком на столбах было приказано перевести на время испытания «личную переводчицу генерала».
Насколько я понимаю, Дона пожелал создать у этой девушки впечатление полной свободы, в то же время строго ограничив ее право передвижения. Балкончик ее комнаты приходился как раз против окон его кабинета: Кристоф, при желании, мог, не отрываясь от работы, оставаясь за своим письменным столом, видеть, что делает его «кролик» в те минуты и часы, на какие он сочтет нужным предоставить девушку самой себе.
При этом совершенно необходимо упомянуть вот еще о каком мелком, но важном обстоятельстве.
Мы соблюдаем здесь, как ты понимаешь, строгие правила затемнения. Правда, всеми признано, что наша авиация господствует в воздухе. Но дерзкие прорывы одиночных вражеских машин, к сожалению, далеко не редкость. Поэтому с наступлением темноты, удивительно черной и жуткой, явно враждебной нам здешней темноты, мы закупориваемся тут столь же тщательно, как и вы у себя на Рейне. Малейшее отклонение от этого, любая небрежность влечет за собой целый скандал.
Правило это, само собой, распространяется на всех. Но генерал — это генерал: то есть всегда и во всем исключение!
Дона, как ты помнишь, астматик; он с юности не выносит духоты, а прерывать работу и гасить свет на время проветривания не хочет. Поэтому, примерно один раз в час, он минут на десять открывает ярко освещенное окно кабинета и подходит к нему глотнуть чистого воздуха.
Правда, это совершенно безопасно: дом расположен в котловине; светлый луч окна за крышей соседней постройки упирается прямо в склон холма. Вряд ли какой-либо русский пилот разглядит нас в этой тесной щели. Да к тому же малейшая тревога будет, естественно, задолго до наступления прямой опасности передана в штаб: время потушить свет или спустить штору всегда найдется.
Так или иначе, генерал все эти темные вечера периодически появлялся на несколько минут у своего окна, у единственного, может статься, озаренного светом прямоугольника на ближайшие двести, пятьсот или даже тысячу километров!..
Ага! У тебя уже мурашки бегут по спине, жена! Ты рисуешь себе это распахнутое, ярко сияющее немецкое окно внизу и молчаливого русского пилота со свирепым выражением лица, мчащегося на своей машине, там, между темными облаками... Ах! Всё было гораздо проще и потому несравненно страшнее! Мы ожидали чего угодно, только не того, что стряслось.
Ты не должна, конечно, воображать, что в штабе все эти несколько дней только и думали, что о Дона и его нелепой переводчице: дел тут и без того много; самое большее, если в офицерской столовой то один, то другой смельчак осторожно посмеивался над воспитательными бреднями нашего шефа: над генералами не смеются вслух!
Маленькую русскую всё время бледную, всегда с заплаканными глазами, видели то один, то другой, но скоро все перестали обращать на нее внимание; ее унылый вид мог вывести из себя даже ангела. В ней не осталось уже ничего забавного!
В штаб ее, понятно, приводили только по вызову Дона. Раза два она кое-как переводила показания пленных при допросах, с вовсе непонятного нам русского, на довольно трудно понимаемый немецкий. Но нам-то что? Благо командир оставался вполне доволен!
Однажды она, по приказанию генерала, готовила ему кофе на спиртовке, всё с тем же своим несчастным выражением лица. Чаще же всего ее можно было видеть, на маленьком балкончике мезонина. Уронив лохматую голову на руки, она или сидела там, как запертый весной в клетку зверек, или по целым часам неподвижно и жадно смотрела над елями в это свое мутно-серое сентябрьское русское небо. Ей-богу, я несколько раз готов был поспорить, что она обязательно захиреет тут, точно птица в неволе: такое у нее было в эту минуту лицо.
Я даже сказал как-то об этом Кристофу. Он засмеялся в ответ, самонадеянный саксонец.
— Бросьте, Варт! Она уже начинает боготворить меня! Вот увидите!
И вдруг вчера ночью меня разбудил сам Эглофф в ярости и ужасе непередаваемом. Он был страшен. Его красноватые глаза альбиноса еще более налились кровью; кулаки, поросшие волосами, судорожно сжимались. Брызгая слюной, он выкрикивал страшные проклятия:
— Генерал-лейтенант... пусть будут прокляты эти аристократические штучки!.. Генерал-лейтенант тяжело ранен! А эта русская обезьяна исчезла из своего скворешника! В саду, под окнами ее комнаты, найдена гильза от мелкокалиберного патрона... Что я скажу теперь в свое оправдание? Что?
К утру картина выяснилась, хотя далеко не до конца.
В крапиве у ограды не без труда отыскали мелкокалиберную учебную винтовку, очевидно, с силой брошенную туда на бегу. Наткнулись на следы, ведшие к забору. А дальше? Дальше была дорожная грязь... Следы безнадежно терялись в ней.
Надо полагать, что Кристоф в этот вечер, как и всегда, около одиннадцати часов встал из-за стола, подошел к окну и распахнул его. Русская негодяйка, добывшая откуда-то винтовку (все ломают голову над этим — «откуда»!), явно ждала этого мгновения.
Она выстрелила и навылет пробила ему грудь. Никто не слышал выстрела, вероятно, очень слабого. Несомненно, всё было бы тотчас кончено с нашим Дона, если бы в этот самый миг начальник штаба дивизии, полковник Гагенбек, не приоткрыл совершенно случайно двери, ведущей в кабинет генерала.
Остальное ты можешь без труда представить себе: дикая тревога, мгновенный вызов врачей, переполох в зондеркоманде, беготня и глупая стрельба во мраке по всему местечку, получасовая полная растерянность и затем — призраки партизан за каждым темным углом...
Прошло не меньше часа, пока кому-то проникла в голову мысль о русской девушке.
Вероятно, на самый крайний случай, только для очистки совести, поднялись в ее мезонин. И лишь упершись в запертую дверь и гробовое молчание за нею, стали постигать истину.
Дверь, конечно, вышибли. Пустота. Окно на балкон открыто. Там тоже никого. Вокруг непроглядная ночь и непролазная грязь, низкие тучи, шорох дождя, похожего на туман... Что предпринять?
Утром наши шерлоки-холмсы восстановили почти точно всё, что случилось.
Меланхолическая переводчица подстерегла миг, когда Дона приблизился к окну; она выстрелила из глубины своей комнаты через улицу с поразительной меткостью, бросила с балкона в бурьян какое-то странное полуигрушечное ружье, добежала до пролома в тыльной части садового забора и...
В непосредственной близости отсюда, лежит, как я уже сказал, дорога — полоса вязкой черной глины. И до и после выстрела по ней прошло несчетное множество машин. Как узнать, куда направилась наша необыкновенная переводчица?
Сейчас миновали сутки с момента катастрофы. Кристи Дона между жизнью и смертью, мечется на лазаретной койке в Гатчине.
Эрнст Эглофф расстреливает местных жителей одного за другим. А коварная наша переводчица, — где она теперь? Конечно, эта жалкая шестнадцатилетняя мечтательница прячется, ненайденная пока, где-либо тут же, у нас под носом: подумай сама, куда же может исчезнуть девушка в этой промозглой сырости, в холодной черной дождливой ночи? Она же не рысь, не волчица здешних лесов! Ее изловят, если не через день, то через неделю, в этом нет сомнения. Она попадет к Эглоффу... Ну! Не завидую ей!
Но что это за народ, Мушилайн, что за народ, если даже их женщины, даже дети так ненавидят нас, что сохраняют дьявольскую волю к борьбе в самом глубоком своем отчаянии?
Письмо это я шлю тебе с особо надежной оказией. Всё же, прочтя его, сожги немедленно и не вздумай поверять эту тайну даже Эльзе. Всё это достаточно позорно и может сильно повредить Дона.
У нас временно командует дивизией полковник Гагенбек. Вообрази, сколько острот по этому поводу! [45]
Мне бесконечно жаль нашего неудачливого Робинзона, Дона, но не скрою: куда более остро мне хочется узнать, где же находится сейчас его Пятница — этот русский воробей, в клюве которого столь неожиданно обнаружилось жало кобры?
Целую твои милые встревоженные глазки. О нет, за меня не надо бояться. Я не Дона, да и знала бы ты, как нас начали охранять сейчас! Привет всем.
Твой Вилли.»
45
Остроты вызваны тем, что в Гамбурге существовал много лет широко известный зоосад Гагенбека.
— Ну, что же, старшина? — говорит политрук Воронков, складывая и пряча в сумку новенькую еще, похрустывающую карту. — Докладывай, как дело вышло? Где же ты добыл этакий... необыкновенный трофей? Вот уж на самом деле: моряк моряком всюду останется.
Политрук сидит за крепко сколоченным столом в землянке, врытой в склон песчаного, поросшего сосной холма. Землянка чиста, построена только что; обставлена не по-сухопутному. В ней есть маленький «лючок»: сквозь него ее освещает солнце. Она еще вся пропитана запахом свежей смолы, но круглые флотские стенные часы с заводом головкой, как у карманных, часы, циферблат которых разбит на двадцать четыре доли, придают лесному духу этой землянки что-то неуловимо морское.