62. Модель для сборки
Шрифт:
Моя профессия обрекала меня на жизнь в отелях, что не так уж приятно, как вспомнишь о своей квартирке в Париже, обставленной за пятнадцать лет по моему вкусу, с холостяцкими причудами, чего левая моя нога захочет, и удовольствиями для всех пяти чувств, пластинками и книгами и бутылками, все покорно находится всегда на своем месте, по средам и субботам молчаливое усердие мадам Жермен с метелочкой, жизнь без денежных забот, внизу под окнами — Люксембургский сад, но, чтобы все это сохранить, я, подчиняясь злобному парадоксу, должен был каждые три недели вылетать на конференции, где хлопок, мирное сосуществование, техническая помощь и ЮНИСЕФ выясняют свои проблемы на разных языках, электронными путями проникающих в кабины переводчиков, чтобы превращаться — еще один алхимический фокус слова — в шестьдесят долларов в день. Но зачем жаловаться? Чем-то отели мне не нравились, а чем-то и привлекали, они были нейтральной территорией, откуда, между прочим, мне всегда казалось легче перенестись в город и где я в любую минуту ощущал его зыбкое противостояние. В конце концов я обнаружил, что в любом из отелей, где проходилось останавливаться, мне чаще случалось входить в отель города, чтобы снова и снова бесконечно идти по его номерам со светлыми обоями в поисках кого-то, кого я в этот момент не мог назвать; я пришел к убеждению, что отели, где я в те годы поселялся, были в какой-то мере
Все начало усложняться в те осенние дни в Вене, частью из-за истории с фрау Мартой и девушкой-англичанкой, но особенно из-за куклы месье Окса и способности Телль устраивать бури в стакане воды, что обычно очень веселило дикарей, когда по возвращении из поездок и приключений об этом говорили в «зоне». Первый знак безумная датчанка, сама-то не часто отправлявшаяся в город, подала, когда вдруг удивила Хуана описанием улиц с высокими тротуарами, по которым, мол, гуляла, удивила родной, ни с чем не схожей топографией, Николь или мой сосед были бы потрясены, слыша, как она звучит в насмешливых устах Телль в какой-нибудь из вечеров в «Клюни». Телль была уверена, что видела там издали Николь и, возможно, Марраста, они бродили по торговому кварталу, и похоже было, что Николь ищет (но не находит, и это было ужасно грустно) ожерелье из больших голубых камней, такие продают на улицах Тегерана. Пока она рассказывала это Хуану, лежа в постели и внимательно разглядывая пальцы на своих ногах, — причем к рассказу примешивалось содержание открытки Поланко из Лондона, сообщавшей о совершенно непонятной деятельности Марраста в связи с какой-то глыбой и какой-то картиной, — Хуан вспомнил — но вспоминать, когда это касалось города, означало мгновенно возвратиться оттуда, — что и он как-то побывал в торговом квартале и, переходя через площадь с трамваями, как будто узнал издали силуэт Элен. Он сказал это Телль, он всегда говорил ей обо всем, что касалось Элен, и Телль игриво поцеловала его и стала насмешливо утешать, рассказывая о фрау Марте и о случайно подслушанном разговоре за завтраком. Так, с самого начала, все стало смешиваться: кукла и Дом с василиском, фрау Марта, площадь с трамваями в городе и Телль, которая до тех пор вроде бы благосклонно наблюдала за игрой и вдруг, будто имея на это право, вышла на улицу с высокими тротуарами, кстати, еще и потому, что со спокойным своим цинизмом подслушала разговор между фрау Мартой и юной англичанкой в ресторане «Козерог».
В эти дни, в минуту отдыха посреди напряженной работы, я задумался над шаловливым вторжением Телль и с горечью отметил, что оно меня тревожит, что ее более активное вмешательство в область города и случайное открытие насчет фрау Марты могут нарушить чувство отрешенности и отдыха, которое она умела вселять в меня все годы, что мы были знакомы и спали вместе. Без всяких драм, с кошачьей независимостью, за которую я всегда был ей благодарен, Телль умела быть приятным спутником в любой рабочей поездке и в любом отеле, чтобы дать мне отдых от Парижа и от всего, чем тогда Париж для меня был (всего, чем тогда Париж для меня не был), этакие нейтральные междуцарствия, когда можно жить, и пить, и любить, как бы в отпуске, не нарушая клятвы верности, хотя никаких клятв я не давал. Разве не мог я, работая ради денег и играя в любовь, эти две-три недели на ничейной земле рассматривать как паузу, в которую так удачно вписывался тонкий стан Телль? Любительница баров и таможен, технических новшеств и постелей, в которых не затаились воспоминания и унылый запах времени, Телль для меня была Римом, Лугано, Винья-дель-Мар, Тегераном, Лондоном, Токио, и почему бы ей теперь не быть Веной с уютными венскими кафе, с шестнадцатью венскими полотнами Брейгеля, струнными квартетами и ветреными перекрестками! Все должно было быть как всегда — открытки с весточками от Николь, которую Телль опекала, и от дикарей, над посланиями которых она хохотала, катаясь по кровати; но теперь она тоже побывала в городе, впервые увидела улицу с высокими тротуарами и одновременно познакомилась в Вене с фрау Мартой и юной англичанкой. Ей-то невдомек, что она как бы перешла на мою сторону, оказалась сама причастна к тому, что своей непринужденной и легкой нежностью до сих пор помогала мне переносить; теперь она была вроде сообщницы, я чувствовал, что уже не смогу, как прежде, говорить с ней о Элен, поверять ей свою тоску по Элен. Я высказал ей это, бреясь у окна, а она смотрела на меня с кровати, голая и такая красивая, какой может быть только Телль в девять часов утра.
— Я понимаю, Хуан, но это не имеет никакого значения. Кажется, ты порезал себе щеку. Город же принадлежит всем, правда? Когда-то должна была прийти и моя очередь познакомиться с ним не только по твоим рассказам, вестям от моего соседа или беглым прогулкам. Не пойму, почему это должно на нас отразиться? Нет, ты по-прежнему можешь говорить о Элен, своей пылкой северянке.
— Да, но ты — это нечто другое, что-то вроде убежища или аптечки с бинтами для первой помощи, если разрешишь мне такое сравнение («Я в восторге», — сказала Телль), и вдруг ты очутилась так близко, ты ходила по городу тогда же, когда и я, и, пусть моя мысль кажется нелепой, это тебя отдаляет, делает тебя активной стороной, ты уже в ряду раны, а не перевязки.
— Очень жаль, — сказала Телль, — но город так устроен, в него входишь и из него выходишь, не спрашивая разрешения, и у тебя его не спрашивают. Если не ошибаюсь, всегда было так. А аптечка с бинтами тебе и впрямь нужна, сейчас испачкаешь пижаму.
— О да, дорогая! Но видишь, что получается, я там искал Элен, а ты видела Николь.
— А, — сказала Телль, — и ты думаешь, я видела Николь, потому что хотела бы, чтобы ты искал ее, а не Элен.
— Клянусь Богом, нет, — сказал Хуан, вытирая лицо и манипулируя ватками и спиртом. — Но видишь, ты сама чувствуешь разницу, ты придаешь нашему совместному пребыванию в городе какой-то моральный смысл, говоришь о каких-то предпочтениях. Между тем ты и я — мы существуем в другом плане, вот в этом.
Его вытянутая рука обвела кровать, комнату, окно, день. Новый Дели, Буэнос-Айрес, Женеву.
Телль поднялась, подошла к Хуану. Все еще вытянутая его рука коснулась ее грудей, медленно и ласково очертила ее бок и, опустившись до колена, не спеша возвратилась наверх, огладив бедро. Телль прижалась к нему и поцеловала в голову.
— Может и так случиться, что я когда-нибудь встречу ее в городе, — сказала она. — Ты же знаешь, если смогу, я приведу ее к тебе, дурачина ты этакий.
— О, — сказал Хуан, снимая ватку, — увидишь, это невозможно. Но мне хотелось бы знать, как ты туда попала, как ты поняла, что очутилась в городе. Раньше ты, бывало, рассказывала что-то туманное, это могли быть просто сны или безотчетное подражание вестям от
Что всех нас спасает, так это потаенная жизнь, имеющая мало общего с повседневной и астрономической, подспудный мощный поток, не дающий нам разбрасываться в попытках конформизма или заурядного бунта, это как бы непрерывная лавина черепах, чье противостояние быту никогда не прекращается, потому что движется она в запаздывающем темпе, едва ли сохраняя какую-то связь с нашими удостоверениями личности, фото в три четверти на белом фоне, отпечатком большого пальца правой руки, с жизнью как с чем-то чужим, но о чем все равно надо заботиться, как о ребенке, которого оставили на вас, пока мать занимается по хозяйству, как о бегонии в горшке, которую надо поливать два раза в неделю, только, пожалуйста, лейте воды не больше, чем один кувшинчик, а то бедняжка у меня чахнет. Бывает, что Марраст или Калак смотрят на меня, как бы спрашивая, что я тут делаю, почему не освобождаю пространство, которое занимает мое тело; а иногда так смотрю на них я, а иногда Телль или Хуан, и почти никогда Элен, но иной раз и Элен, и в таких случаях мы, на которых смотрят, отвечаем на такой взгляд индивидуально или коллективно, словно желая узнать, до каких пор будут на нас так смотреть, и тогда мы ужасно благодарны Сухому Листику, на которую никогда не смотрят, и тем паче она не смотрит, наивно дающей знак, что пора на переменку и за игру.
— Бисбис, бисбис, — говорит Сухой Листик, восхищенная тем, что может говорить.
Людям, вроде г-жи Корицы, никогда не понять приступов ребячливости, которые обычно вызываются подобными взглядами. Почти всегда, после реплики Сухого Листика, игру затевает мой сосед. «Ути, ути, ути», — говорит мой сосед. «Ата-та по попке», — говорит Телль. Больше всех горячится Поланко. «Топ, топ, ножки, побежали по дорожке», — говорит Поланко. Так как все это обычно происходит за столиком в «Клюни», некоторые посетители явно начинают нервничать. Маррасту становится досадно, что люди так негибки, и он немедленно повышает голос. «Вот я вам зададу», — говорит Марраст, грозясь пальцем. «Бисбис, бисбис», — говорит Сухой Листик. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Бу-бух», — говорит Калак. «Топ, топ, ножки», — говорит Поланко. «Бу-бух», — настаивает Калак. «Тюк, тюк, тюк», — говорит Николь. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Гоп, гоп, гоп», — с восторгом говорит Марраст. «Бисбис, бисбис», — говорит Сухой Листик. «Гоп, гоп», — настаивает Марраст, который всегда стремится заткнуть нам рот. «Ути, ути», — говорит мой сосед. «Ата-та по попке», — говорит Телль. «Бу-бух», — говорит Калак. «Гоп, гоп», — говорит Марраст. «Агу-агусеньки», — говорит Николь. На этой стадии беседы часто случается, что мой сосед вынимает из кармана клеточку с улиткой Освальдом, появление еще одной персоны встречают бурными изъявлениями радости. Достаточно поднять проволочную дверцу, и Освальд предстает во всей своей влажной невинной наготе и начинает прогулку по галетам и кусочкам сахара, разбросанным на столе. «Ути, ути», — говорит мой сосед, поглаживая ему рожки, что Освальду совершенно не по вкусу. «Бисбис, бисбис!» — выкрикивает Сухой Листик, для которой Освальд вроде сыночка. «Тюк, тюк, тюк», — говорит Телль, изо всех сил стараясь приманить Освальда к себе. «Бисбис, бисбис!» — кричит Сухой Листик, протестуя против такого искательства.
Поскольку движения Освальда нимало не напоминают прыжки леопарда, мой сосед и прочие быстро теряют к нему интерес и углубляются в более серьезные материи; между тем Телль и Сухой Листик продолжают шепотом гипнотизировать его и приручать. «Бяка ты», — говорит Поланко. «Сам ты бяка», — говорит Калак, всегда готовый ему возразить. «Финтихлюпик», — ворчит Поланко. «Из всех, кого я знаю, вы самый большой бурдак», — говорит Калак. Тогда мой сосед спешит убрать Освальда со стола, потому что его огорчает любая напряженность в нашем кружке, а кроме того, уже дважды приходил Курро с предупреждением; что, если мы не уберем с глаз этого слизняка, он вызовет полицию, — эта подробность тоже не лишена значения.
— Ты, Курро, — говорит мой сосед, — поступил бы куда умнее, кабы остался в Асторге, а то здесь, в Париже, ты вовсе не ко двору, красавчик. Нет, дон, вы и впрямь тот безумный галисиец, о котором говорит фрай Луис де Леон, хотя некоторые считают, что он имел в виду ветер.
— Уберите-ка слизняка, или я позову жандарма, — говорит Курро, подмигивая нам одним глазом и одновременно повышая голос, чтобы успокоить госпожу Корицу, расплывшуюся за четвертым столиком слева, со стороны бульвара Сен-Жермен.
— Ладно, сделаем, — говорит Хуан, — можете идти.
— Бисбис, бисбис, — говорит Сухой Листик.
Все это, разумеется, кажется невероятно глупым госпоже Корице, так как, прямо надо сказать, теперь даме, очевидно, уже нельзя прийти в кафе, чтобы пристойно провести время.
— Говорю тебе, Лила, вот увидишь, они кончат тюрьмой, с виду сумасшедшие, вытаскивают все время из карманов какие-то странные вещи и болтают Бог весть что.
— Не огорчайтесь, тетя, — говорит мне Лила.
— Как я могу не огорчаться, — отвечаю я. — У меня от всего этого компрессия, клянусь тебе.
— Вы хотели сказать — депрессия, — пытается меня поправить Лила.
— Ничего подобного, милочка. При депрессии на тебя как будто что-то давит, ты опускаешься, опускаешься и в конце концов делаешься плоская, вроде электрического ската, помнишь, такая тварь в аквариуме. А при компрессии все вокруг тебя как-то вырастает, ты бьешься, отбиваешься, но все напрасно, и в конце концов тебя все равно прибивает к земле, как лист с дерева.
— Ах, вот как, — говорит Лила, она девушка такая почтительная.
— Я шла по улице с очень высокими тротуарами, — сказала Телль. — Это трудно объяснить, мостовая будто пролегла по глубокому рву, похожему на пересохшее русло, а люди ходили по двум тротуарам на несколько метров выше. Правду сказать, людей не было, только собака да старуха, и насчет старухи я тебе потом должна рассказать что-то очень занятное, а по тротуару в конце концов выходишь на открытую местность, дома там, кажется, кончались, это была граница города.
— О, граница, — говорит Хуан, — ее никто не знает, поверь.
— Во всяком случае, улица казалась мне знакомой, потому что другие уже ходили по ней. Не ты ли рассказывал мне про эту улицу? Тогда, возможно, Калак, с ним же что-то случилось на улице с высокими тротуарами. Место там такое, что сердце сжимается, тоска гложет беспричинная только из-за того, что ты там находишься, что идешь по этим тротуарам, которые на самом деле не тротуары, а проселочные дороги, поросшие травкой и испещренные следами. В общем, если ты хочешь, чтобы я вернулась в Париж, так ты же знаешь, — ежедневно есть два поезда да еще самолеты, такие маленькие «Каравеллы».
— Не будь дурочкой, — сказал Хуан. — Если я тебе рассказал, что я чувствую, так именно для того, чтобы ты осталась. Ты сама знаешь: все, что нас разделяет, оно-то и помогает нам так хорошо жить вместе. Если же мы начнем умалчивать о том, что чувствуем, мы оба потеряем свободу.
— Ясность мысли — не самая сильная твоя сторона, — съязвила Телль.
— Боюсь, что так, но ты меня понимаешь. Конечно, если ты предпочитаешь уехать…
— Мне здесь очень хорошо. Только мне показалось, что все может измениться, и, если мы начнем высказывать мысли вроде той, которую ты сейчас изволил…