7 историй для девочек
Шрифт:
– Консуэло, – начал маэстро, – сейчас ты увидишь совершенно здорового человека с живыми черными глазами, румяного, с розовыми, всегда улыбающимися губами; но ему во что бы то ни стало хочется слыть человеком, которого гложет изнурительная, тяжелая и опасная болезнь; он ест, спит, работает и толстеет, как всякий другой, а уверяет, будто у него бессонница, отсутствие аппетита, угнетенное состояние духа, упадок сил. Смотри же не попади впросак и, когда он начнет при тебе жаловаться на свои недуги, не вздумай говорить ему, что он не похож на больного, очень хорошо выглядит или что-нибудь в этом роде, ибо он жаждет, чтобы его жалели, беспокоились о нем и заранее оплакивали. Упаси тебя бог также заговорить с ним о смерти или о ком-нибудь умершем: он боится смерти
– Вот уж глупейшая мания у великого человека, – заметила Консуэло.
– Но о чем же с ним говорить, если нельзя заикнуться ни о выздоровлении, ни о смерти?
– Говорить надо о его болезни, задавать ему тысячу вопросов, выслушивать все подробности о его недомогании, о переносимых муках, а в заключение сказать, что он недостаточно заботится о своей особе, не думает о себе, не щадит себя, слишком много работает. Таким способом мы заслужим его расположение.
– Однако ведь мы идем к нему с просьбой написать либретто, которое вы переложите на музыку, а я буду исполнять, не так ли? Как же мы можем советовать ему не писать и в то же время упрашивать как можно скорее написать для нас поэму?
– Все устроится само собой во время разговора. Надо только уметь кстати ввернуть словечко.
Маэстро хотел, чтобы его ученица понравилась поэту, но по присущей ему язвительности, как всегда, не мог удержаться и допустил ошибку, высмеяв Метастазио: у Консуэло сразу пробудилось предубеждение к аббату и то внутреннее презрение, которое отнюдь не вызывает расположения у людей, жаждущих, чтобы им льстили и поклонялись. Неспособная к лести и притворству, она положительно страдала, заметив, как Порпора потворствует слабостям поэта и в то же время жестоко издевается над ним, делая вид, будто благоговейно сочувствует его воображаемым недугам. Не раз она краснела и хранила тягостное молчание, несмотря на знаки учителя, призывавшего ученицу вторить ему.
Консуэло начинала уже приобретать известность в Вене. Она выступила в нескольких салонах, а предположение, что ее могут пригласить на императорскую сцену, несколько волновало музыкальный мир. Метастазио был всемогущ. Стоило Консуэло завоевать расположение поэта, вовремя польстить его самолюбию, и он мог поручить Порпоре переложить на музыку свое либретто «Attilio Regolo», написанное за несколько лет до этого. Итак, крайне необходимо было, чтобы ученица порадела за своего учителя, ибо сам учитель совсем был не по вкусу придворному поэту.
Метастазио был итальянцем, а итальянцы редко ошибаются относительно друг друга. Он в достаточной мере обладал чуткостью и проницательностью, отлично знал, что Порпора очень умеренный поклонник его драматического таланта и не раз сурово отзывался (основательно или нет) о его трусости, эгоизме и притворной чувствительности. Ледяную сдержанность Консуэло и отсутствие интереса к его болезни поэт истолковал по-своему, истинной же причины неприятного ощущения, вызванного почтительной жалостью, он не угадал. Он усмотрел в этом нечто почти оскорбительное для себя и, не будь он рабом вежливости и обходительности, наотрез отказался бы выслушать ее пение. Однако, поломавшись, – ссылаясь на возбужденное состояние своих нервов и боязнь чересчур взволноваться, – он все же согласился прослушать певицу. Метастазио слышал уже Консуэло, когда та исполняла ораторию «Юдифь», но надо было дать ему представление о ней и как об оперной певице. Поэтому-то Порпора и настаивал на ее пении.
– Но как же быть, как петь, когда приходится опасаться, как бы музыка не взволновала его? – прошептала ему Консуэло.
– Наоборот, надо взволновать его, – также шепотом ответил маэстро.
– Он очень рад, когда его выводят из апатии, так как после сильных переживаний на него находит поэтическое вдохновение.
Консуэло
Аббат Метастазио пробовал было бороться с всемогущими чарами искусства. Он кашлял, ерзал в кресле, как человек, отвлекаемый болями, но тут ему, видимо, пришло на память нечто более волнующее, чем воспоминания о славе, и он разрыдался, закрыв платком лицо. Порпора, сидя за креслом Метастазио, делал знаки Консуэло не щадить его чувствительности и с лукавым видом потирал руки.
Слезы, обильные и искренние, вдруг примирили девушку с малодушным аббатом. Едва окончив арию, она подошла к нему, поцеловала его руку и проговорила с искренней сердечностью:
– Ах, сударь, как я была бы горда и счастлива, что мое пение так растрогало вас, если бы меня не мучила совесть. Я боюсь, что повредила вам, и это отравляет мое счастье!
– О! Дорогое дитя мое! – воскликнул совершенно покоренный аббат. – Вы не представляете, не можете себе представить, какое благо вы доставили мне и какое причинили зло! Никогда до сих пор я не слышал женского голоса, до того похожего на голос моей Марианны. А вы так напомнили мне ее манеру петь, ее экспрессию, что мне казалось, будто я слышу ее самое. Ах! Вы разбили мое сердце!
И он снова зарыдал.
– Их милость говорит о прославленной певице, которая всегда должна служить для тебя образцом, – о знаменитой, несравненной Марианне Булгарини, – пояснил своей ученице Порпора.
– О, Romanina! – воскликнула Консуэло. – Я слышала ее ребенком в Венеции. Это было моим первым впечатлением в жизни, и я этого никогда не забуду!
– Вижу, что вы слышали ее и в вас живет неизгладимая память о ней, проговорил Метастазио. – Ах, дитя! Подражайте ей во всем – ее игре, ее пению, ее доброте, ее благородству, ее силе духа, ее самоотверженности! О, как она была хороша в роли божественной Венеры в первой опере, написанной мною в Риме! Ей я обязан своим первым триумфом.
– А она обязана вашей милости своими наибольшими успехами, – заметил Порпора.
– Это правда, мы содействовали успеху друг друга. Но я никогда не мог вполне расквитаться с ней. Никогда столько любви, столько героической самоотверженности и нежной заботливости не обитало в душе смертной! Ангел моей жизни, я буду вечно оплакивать тебя и вечно жаждать, чтобы мы соединились! туг аббат снова залился слезами. Консуэло была чрезвычайно взволнована. Порпора делал вид, что он также растроган, но, вопреки его желанию, лицо его выражало иронию и презрение. От Консуэло не ускользнуло это, и она собиралась упрекнуть его в недоверии или черствости. Что касается Метастазио, он заметил лишь тот эффект, который стремился вызвать – трогательное восхищение Консуэло. Он был поэтом до мозга костей – то есть охотнее проливал слезы на людях, чем наедине в своей комнате, и никогда так сильно не чувствовал своих привязанностей и горестей, как в те моменты, когда красноречиво говорил о них. Охваченный воспоминаниями, он рассказал Консуэло о той поре своей юности, когда Romanina играла такую большую роль в его жизни, рассказал, сколько услуг оказывала ему благородная подруга, с каким поистине дочерним вниманием относилась к его престарелым родителям, поведал о чисто материнской жертве, которую она принесла, расставаясь с ним и отправляя его в Вену искать счастья. Дойдя до сцены прощания, он передал в самых изысканных и трогательных выражениях, как его Марианна, с истерзанным сердцем, подавив рыдания, убеждала покинуть ее и думать только о самом себе.