8том. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма
Шрифт:
ЗАВТРА [114]
Будущее — на коленях Зевса.
Только что я получил следующее письмо:
«Милостивый государь,
В связи с подготовляемой мною книгой [115] , которая должна появиться в ноябре в издании г-на Перрена, мне бы очень хотелось получить от вас ответ на некоторые вопросы:
114
Впервые напечатано 5 августа 1888 г.
115
В связи с подготовляемой мною книгой… — Речь идет о книге „Завтра. Вопросы эстетики“ (1888), в которой Ш. Морис излагает принципы и теорию символистской поэзии. В 1889 г., после переиздания книги
Какой должна быть, по вашему мнению, литература нашего завтра, существующая пока лишь в зачаточном состоянии, в виде литературных опытов молодых людей, которым сейчас от двадцати до тридцати лет? К чему идет она, раздираемая противоположными влияниями (идеализм — позитивизм; философский и эстетический патриотизм — влияние литератур и теорий других стран; объективизм — субъективизм; духовный аристократизм — торжество демократии и т. д.)? Хорошо или плохо это отсутствие единства? Нет ли глубокого разрыва между темп традициями, которыми жила литература до сих пор, и теми симптомами нового, которые можно скорее предчувствовать, нежели определить? Считаете ли вы добрым или дурным признаком, что современная критика играет руководящую роль во всех областях искусства, в том числе и в искусстве писателя? Словом, в чем будущее? Примите, милостивый государь, и проч.
Шарль Морис».
Подобное письмо весьма льстит мне, но еще больше того — ставит в затруднительное положение. Впрочем, говоря по правде, вопросы, заданные г-ном Шарлем Морисом, имеет право задать мне любой читатель «Литературной жизни». Вот почему я решил по мере своих сил ответить на это письмо, и притом публично.
Г-ну Шарлю Морису.
Милостивый государь,
Вы — эстет и так добры, что хотите видеть эстета и во мне. Я очень польщен этим. Должен признаться вам, — читатели мои это знают, — что я не очень-то люблю принимать участие в спорах о сущности прекрасного. Я весьма мало доверяю отвлеченным формулам. Мне кажется, что мы никогда не будем в точности знать, почему то или иное прекрасно.
И я очень рад этому. По-моему, лучше чувствовать, чем понимать. Возможно, что в этом сказывается известная моя леность. Но леность рождает созерцательность, а созерцательность ведет к блаженству. Блаженство же дается в награду избранным. Я не обладаю даром разлагать на составные части шедевры искусства, как это прекрасно удавалось на этом свете нашему собрату, ныне оплакиваемому нами, г-ну Максиму Гоше. Я делаю вам это признание, милостивый государь, для того чтобы мои ответы не поразили бы вас полным отсутствием в них какой бы то ни было системы. Вы спрашиваете мое мнение о молодой литературе. Мне хотелось бы ответить вам что-нибудь ласковое и обнадеживающее. Мне хотелось бы как-нибудь иначе истолковать зловещие предзнаменования. Но я не могу этого сделать и вынужден признаться, что не жду ничего хорошего от ближайшего будущего.
Мне нелегко сделать это признание. Ибо нет ничего более сладостного, чем любить молодежь и быть ею любимой. В этом высшая награда и утешение. Молодежь так искренне превозносит тех, кто ее хвалит! Она восторгается и любит так, как, собственно, и следует восторгаться и любить: сверх меры. Только она и способна так щедро раздавать лавровые венки. О, как хотелось бы мне почувствовать связь с новой литературой, верить в ее будущие произведения. Если бы я мог превозносить стихи и так называемую «прозу» декадентов, я охотно примкнул бы к самым смелым из импрессионистов, чтобы сражаться вместе с ними, сражаться за них. Но для меня это значило бы сражаться в полной темноте, ибо я ровно нечего не вижу в этих стихах и этой прозе, а вы ведь знаете, что даже Аякс — храбрейший из осаждавших Трою греков — молил Зевса дать ему сразиться и погибнуть при свете дня:
Мне очень жаль, но я не чувствую никакой связи с молодыми декадентами. Будь они сенегальцами или лапландцами, — они и тогда не производили бы на меня более странного впечатления, чем теперь.
И это именно так. Кстати, на всех бульварах продается сейчас брошюра, ценой в одно су, посвященная готтентотам из Акклиматизационного сада. Я не преминул купить ее, ибо по природе своей я — зевака и любитель заниматься всякими пустяками. Совершенно так же другой парижанин, живший во времена Лиги [116] , Пьер де Летуаль, к которому я чувствую большую симпатию, покупал все книжонки, о которых кричали у него под окнами на старой улице Сент-Андре-Дезар. Я прочел эту книжечку не без удовольствия и нашел в ней песню к луне, сочиненную каким-то поэтом, по имени не то Намака, не то Корана, не то десять, не то тысячу лет тому назад, которую, говорят, распевают в краалях, в готтентотских хижинах под дикие звуки гитары.
116
Лига — Католическая лига, основанная во Франции в 1576 г., во время гугенотских войн.
Вот эта песня:
Добро пожаловать, милая луна! Мы соскучились по чудесному твоему свету. Ты верная подруга. Этот нежный ягненок и великолепный табак — для тебя. Если же ты отвергнешь наши приношения, то мы, милая луна, поедим и покурим за тебя!
Песня, как видите, не очень поэтичная. У готтентотов нет ни бога, ни поэзии, —
117
Хосе-Мария де Эредиа (1842–1905) — французский поэт, автор сонетов; один из видных представителей группы «Парнас», так же как поэт, драматург и романист Катюль Мендес (1841–1909).
Необычные то были люди — все эти молодые поэты и молодые прозаики! Тогда во Франции еще не видывали ничего подобного, и интересно было бы найти причины, породившие и сформировавшие их. Я не собираюсь слишком глубоко вдаваться в это исследование. Не стану восходить к первичной туманности. Это значило бы вернуться к слишком далеким временам и вместе с тем не к таким уж далеким, ибо ведь существовало же что-нибудь и до первичной туманности! Я начну только с натурализма, который стал завоевывать нашу литературу к середине эпохи Второй империи. Его дебют был блистательным, он сразу же создал шедевр — «Госпожу Бовари». И не будем заблуждаться: натурализм был превосходен во многих отношениях. Он знаменовал собой возвращение к действительности, которую романтизм безрассудно презирал. Это было восстановление прав разума. Но, к несчастью, натурализм вскоре подвергся властному влиянию писателя, одаренного талантом могучим, но ограниченным [118] , грубым, безвкусным и не знающим чувства меры; однако без чувства меры не может быть и искусства. Кажется, я довольно точно охарактеризовал здесь нового кандидата во Французскую Академию [119] , — того, кто еще недавно сделал такое откровенное и в равной мере изящное заявление: «Я разделил свои визиты на три группы».
118
…одаренного талантом могучим, но ограниченным… — Речь идет о Золя, к которому в 80-е гг. Франс относился резко отрицательно.
119
…нового кандидата во Французскую Академию… — Золя впервые выдвинул свою кандидатуру в Академию в августе 1888 г., и Франс иронически писал об этом в «Univers illustre» (11 августа) и в «Temps» (21 октября). В дальнейшем (1889 и 1892 гг.) он отзывался о кандидатуре Золя весьма сочувственно. Все попытки Золя быть избранным в Академию не имели успеха.
С его помощью натурализм сразу упал в грязь. Скатившись на последнюю ступень пошлости, вульгарности, лишенный всякой красоты — и красоты духа, и красоты формы, — уродливый и тупой, натурализм этот вызвал отвращение у людей с тонким вкусом.
Как вы знаете, реакция никогда не бывает благоразумной. Пожалуй, чем больше она назрела, тем больше она неистовствует. Символизм был вызван к жизни Меданской школой [120] . Точно так же в Римской империи, если дозволено сравнивать малое с великим, грубая чувственность породила аскетизм.
120
Меданская школа. — Критики называли так группу последователей Золя (по загородному дому Золя в Медане, близ Парижа, где собирались молодые писатели-натуралисты, создавшие сборник «Вечера в Медане», 1880).
По существу наши молодые поэты — мистики. Я недавно встретил такую фразу в житии одного из Фиваидских пустынников: «Читая Священное писание, он искал в нем аллегорий». Последователям г-на Малларме нужны аллегории и все тайны древних теургий. Нет скрытого смысла — нет поэзии. Говорят даже, будто глава школы считает, что выдающееся произведение должно содержать три смысла, напластованные один на другой. Первый — буквальный и грубый — доступен тем праздным людям, что, остановившись в галереях Одеона или у прилавков книготорговцев, просматривают книги, не разрезая их. Второй, более духовный смысл явит себя читателю, пользующемуся ножом для разрезания книг. Третий смысл, бесконечно утонченный, но и упоительный, достанется в награду посвященному, который сумеет прочесть строки в некоем мудром и тайном порядке. В каком же именно? Не в порядке ли чисел 3, 6, 5, который соответствует ночному оку Озириса? Но это только догадка. Боюсь, что третий смысл так и останется для меня навеки недоступным.