А душу твою люблю...
Шрифт:
– Потом, завтра… Прошу вас, Петр Петрович, оставьте меня одну.
Ланской ушел взволнованный, не понимая, что случилось.
А Наталья Николаевна вспомнила: Пушкин стоит у зеркала, видит в зеркало ее, а она – его. И вдруг говорит тихим, прерывающимся от волнения голосом: «Я вижу рядом с тобой военного. Но это не Дантес. Наташа, кто это?»
Свадьба состоялась 16 июля 1844 года. Ланской, как положено было, просил у царя разрешения на брак. Тот поздравил его с хорошим выбором и пожелал быть посаженым отцом. Петр Петрович с радостью сообщил Наталье Николаевне о желании императора. Но ее это не обрадовало.
– Петр Петрович, наша свадьба должна быть очень скромной. На ней могут присутствовать только родные и самые близкие друзья. Передайте императору – пусть он простит меня, иначе не простит меня бог.
Трудно было Петру Петровичу передавать царю просьбу невесты. Но царь понял или сделал вид, что понял, и простил. С улыбкой добавил, что на крестинах-то уж обязательно будет. И он действительно был крестным отцом первой дочери Ланских Александры.
– Папа опять плачет, – сказала – Соня, заглянув в замочную скважину отцовского кабинета.
Все три дочери, не сговариваясь, по душевному сигналу вошли в кабинет отца.
– В общем-то, она была счастлива с Петром Петровичем, – взглядом провожая дочерей Ланского, сказал Григорий. Теперь и он говорил о матери в прошедшем времени. – Человек, конечно, отличный. Но вы когда-нибудь видели маму веселой? Всегда затаенная грусть…
Григорий мельком взглянул на сестру и на брата и опустил темные глаза, чтобы никто не заметил подступающих слез. Он был удивительно моложав, порой казался совсем юношей, а своими кудрявыми, коротко подстриженными волосами, тонкой талией, быстрыми движениями напоминал отца.
– И все годы, до последнего января, – не отрывая рук от лица, сказала Мария, – она в дни гибели отца проводила в уединении и молилась… Но какая же наша маменька удивительная женщина! Она так сохранила, я бы сказала, свято сохранила память о нашем отце и сумела поставить себя так с Петром Петровичем, что это его не задевало, он во всем шел ей навстречу. И тоже уважает, я бы сказала, даже чтит память Пушкина. Мы не усыновлены, мы зовем его не отцом, а Петром Петровичем, хотя и уважаем и любим его. Так захотела мать.
Вошла горничная, ступая на носки, шепотом сказала:
– Владимир Иванович Даль.
Все заторопились навстречу старому другу Пушкина.
Даль безвыходно находился при умирающем поэте. Пушкин всегда любил его. В последние часы первый раз сказал ему «ты». Даль с горечью говорил потом: «Я отвечал ему тем же и побратался с ним уже не для здешнего мира».
Последнюю ночь Пушкин проводил вдвоем с Далем. Жуковский, Виельгорский и Вяземский отдыхали в соседней комнате. Врачи ушли, доверяя лечебному опыту Даля. Даль поил Пушкина из ложечки холодной водой, держал миску со льдом, и Пушкин сам тер себе льдом виски, приговаривая: «Вот и прекрасно!»
Не чью-нибудь, а его, Даля, руку держал Пушкин в своей уже холодеющей руке, не кого-нибудь, а его, Даля, он называл, умирая, братом. И не кто-нибудь, а Даль был с ним в его последних грезах: «Ну подымай же меня, пойдем, да выше, выше! Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу вверх по этим книгам и полкам, высоко, и голова закружилась. – И снова Пушкин слабо сжимал руку Даля уже совсем холодными пальцами. – Пойдем! Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!»
И теперь, когда с того трагического дня прошло двадцать шесть
Даль стоял в прихожей, опираясь на трость, прямой, высокий, красивый, с длинной седеющей бородой, разделенной на две прядки, с густыми, тоже седеющими и длинными волосами. Умными маленькими глазами, провалившимися в темных глазницах, он внимательно оглядел лица всех и по ним определил для себя состояние больной, поэтому ни о чем не спросил, только поздоровался. Но все посчитали нужным известить о ходе болезни.
– Все так же, – сказал Александр.
– Или в забытьи, или молчит и о чем-то думает, иногда вслух вспоминает прошлое, – добавила Мария. – А когда Петр Петрович около нее, больше плачет.
А в это время навстречу другу семьи уже шел из кабинета Ланской, и сзади него тихонько плелись его дочери.
– Когда вы здесь, дорогой Владимир Иванович, мне кажется все поправимым, – с надеждой сказал он, пожимая руку Даля.
Девушки присели в почтительном реверансе, тоже оживились. Да и у старших детей Натальи Николаевны в глазах затеплилась надежда.
Даль прошел в комнату Натальи Николаевны один, затворив за собой дверь. В гостиной воцарилась напряженная тишина.
Даль долго стоял у кровати и глядел на исхудавшее лицо больной, бледные, прекрасные губы, темные тени под глазами, на которых покоились длинные, густые ресницы. Он глядел на пожелтевшую кожу шеи и рук, прислушивался к тяжелому, хриплому дыханию. Осторожно подвинул пуф, сел и правой рукой вынул из кармана часы на золотой цепочке, левой осторожно взял руку Натальи Николаевны в свою и стал отсчитывать пульс.
Ресницы ее задрожали, губы шевельнулись, точно силилась она улыбнуться. Не открывая глаз, она сказала чуть слышно:
– Владимир Иванович!
И снова хлынули воспоминания. Стоит Даль, молодой, статный, красивый. Без бороды, без усов. Румяное, свежее лицо, взгляд грустный, умный. Он потрясен смертью Пушкина, как и все его друзья. Она, не вытирая слез, сбегающих по щекам на шею, в память великого друга дарит ему перстень с изумрудом, который Пушкин не снимал последнее время, называя его талисманом, и черный сюртук Пушкина с небольшой, с ноготь величиной дырочкой от пули Дантеса. Даль берет перстень и одеяние друга. Руки его дрожат. Берет как величайшие хрупкие ценности, осторожно и надолго склоняет голову, точно поклон этот предназначается не Наталье Николаевне, а ему, Пушкину…
Неожиданно эти воспоминания перебивает музыка марша. Это играет оркестр на открытой сцене в парке на Каменном острове, куда она приехала со своей старшей сестрой Екатериной. Здесь, в здании, расположенном в конце парка, через день Наталья Николаевна принимает лечебные ванны. Женщины выходят из парка, и шумная толпа молодых кавалергардов окружает их. Кавалергарды сыплют веселые, но не очень-то умные остроты и шутки. Один из них Дантес, красавец с дерзким взглядом светлых глаз, с белокурыми волосами и надменными манерами человека, сознающего свою неотразимость. Он говорит Наталье Николаевне, немного рисуясь, нарочито подчеркивая свое волнение и изумление: