А. П. Платонов. Рассказы и повести
Шрифт:
– Я по тебе соскучился, – сообщил Жачев, – меня нахождение сволочи мучает, и я хочу спросить у тебя, когда вы состроите свою чушь, чтоб город сжечь!
– Вот сделай злак из такого лопуха! – сказал Сафронов про урода. – Мы все свое тело выдавливаем для общего здания, а он дает лозунг, что наше состояние – чушь, и нигде нету момента чувства ума!
Сафронов знал, что социализм – это дело научное, и произносил слова так же логично и научно, давая им для прочности два смысла – основной и запасной, как всякому материалу. Все трое уже достигли барака и вошли в него. Вощев достал из угла чугун каши, закутанный для сохранения
Жачев не развернул своего свертка, а съел общую кашу, пользуясь ею и для сытости, и для подтверждения своего равенства с двумя евшими людьми. После пищи Чиклин и Сафронов вышли наружу – вздохнуть перед сном и поглядеть вокруг. И так они стояли там свое время. Звездная темная ночь не соответствовала овражной, трудной земле и сбивающемуся дыханию спящих землекопов. Если глядеть лишь понизу, в сухую мелочь почвы и в травы, живущие в гуще и бедности, то в жизни не было надежды; общая всемирная невзрачность, а также людская некультурная унылость озадачивали Сафронова и расшатывали в нем идеологическую установку. Он даже начинал сомневаться в счастье будущего, которое представлял в виде синего лета, освещенного неподвижным солнцем, – слишком смутно и тщетно было днем и ночью вокруг.
– Чиклин, что же ты так молча живешь? Ты бы сказал или сделал мне что-нибудь для радости!
– Что ж мне, обнимать тебя, что ли, – ответил Чиклин. – Вот выроем котлован, и ладно… Ты вот тех, кого нам биржа прислала, уговори, а то они свое тело на работе жалеют, будто они в нем имеют что!
– Могу, – ответил Сафронов, – смело могу! Я этих пастухов и писцов враз в рабочий класс обращу, они у меня так копать начнут, что у них весь смертный элемент выйдет на лицо… А отчего, Никит, поле так скучно лежит? Неужели внутри всего света тоска, а только в нас одних пятилетний план?
Чиклин имел маленькую каменистую голову, густо обросшую волосами, потому что всю жизнь либо бил балдой, либо рыл лопатой, а думать не успевал и не объяснил Сафронову его сомнения.
Они вздохнули среди наставшей тишины и пошли спать. Жачев уже согнулся на своей тележке, уснув как мог, а Вощев лежал навзничь и глядел глазами с терпением любопытства.
– Говорили, что все на свете знаете, – сказал Вощев, – а сами только землю роете и спите! Лучше я от вас уйду – буду ходить по колхозам побираться: все равно мне без истины стыдно жить.
Сафронов сделал на своем лице определенное выражение превосходства, прошелся мимо ног спящих легкой, руководящей походкой.
– Э-э, скажите, пожалуйста, товарищ, в каком виде вам желательно получить этот продукт – в круглом или жидком?
– Не трожь его, – определил Чиклин, – мы все живем на пустом месте, разве у тебя спокойно на душе?
Сафронов, любивший красоту жизни и вежливость ума, стоял с почтением к участи Вощева, хотя в то же время глубоко волновался: не есть ли истина лишь классовый враг? Ведь он теперь даже в форме сна и воображенья может предстать!
– Ты, товарищ Чиклин, пока воздержись от своей декларации, – с полной значительностью обратился Сафронов. – Вопрос встал принципиально, и надо его класть обратно по всей теории чувств и массового психоза…
– Довольно
Сафронов произнес во рту какой-то нравоучительный звук и сказал своим вящим голосом:
– Извольте, гражданин Козлов, спать нормально – что это за класс нервной интеллигенции здесь присутствует, если звук сразу в бюрократизм растет?.. А если ты, Козлов, умственную начинку имеешь и в авангарде лежишь, то привстань на локоть и сообщи: почему это товарищу Вощеву буржуазия не оставила ведомости всемирного мертвого инвентаря и он живет в убытке и в такой смехотворности?..
Но Козлов уже спал и чувствовал лишь глубину своего тела. Вощев же лег вниз лицом и стал жаловаться шепотом самому себе на таинственную жизнь, в которой он безжалостно родился.
Все последние бодрствующие легли и успокоились; ночь замерла рассветом – и только одно маленькое животное кричало где-то на светлеющем теплом горизонте, тоскуя или радуясь.
Чиклин сидел среди спящих и молча переживал свою жизнь; он любил иногда сидеть в тишине и наблюдать все, что было видно. Думать он мог с трудом и сильно тужил об этом – поневоле ему приходилось лишь чувствовать и безмолвно волноваться. И чем больше он сидел, тем гуще в нем от неподвижности скапливалась печаль, так что Чиклин встал и уперся руками в стену барака, лишь бы давить и двигаться, во что-нибудь. Спать ему никак не хотелось – наоборот, он бы пошел сейчас в поле и поплясал с разными девушками и людьми под веточками, как делал в старое время, когда работал на кафельно-изразцовом заводе. Там дочь хозяина его однажды моментально поцеловала: он шел в глиномялку по лестнице в июне месяце, а она ему шла навстречу и, приподнявшись на скрытых под платьем ногах, охватила его за плечи и поцеловала своими опухшими, молчаливыми губами в шерсть на щеке. Чиклин теперь уже не помнит ни лица ее, ни характера, но тогда она ему не понравилась, точно была постыдным существом, – и так он прошел в то время мимо нее не остановившись, а она, может быть, и плакала потом, благородное существо.
Надев свой ватный, желто-тифозного цвета пиджак, который у Чиклина был единственным со времен покорения буржуазии, обосновавшись на ночь, как на зиму, он собрался пойти походить по дороге и, совершив что-нибудь, уснуть затем в утренней росе.
Неизвестный вначале человек вошел в ночлежное помещение и стал в темноте входа.
– Вы еще не спите, товарищ Чиклин! – сказал Прушевский. – Я тоже хожу и никак не усну: все мне кажется, что я кого-то утратил и никак не могу встретить…
Чиклин, уважавший ум инженера, не умел ему сочувственно ответить и со стеснением молчал.
Прушевский сел на скамью и поник головой; решив исчезнуть со света, он больше не стыдился людей и сам пришел к ним.
– Вы меня извините, товарищ Чиклин, но я все время беспокоюсь один на квартире. Можно, я просижу здесь до утра?
– А отчего ж нельзя? – сказал Чиклин. – Среди нас ты будешь отдыхать спокойно, ложись на мое место, а я где-нибудь пристроюсь.
– Нет, я лучше так посижу. Мне дома стало грустно и страшно, я не знаю, что мне делать. Вы, пожалуйста, не думайте только что-нибудь про меня неправильно.