А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников
Шрифт:
— Не можете ли по крайней мере вы, ваше превосходительство, оказать не только мне, но и всей русской публике следующую важную услугу – отметить в "Притворной неверности" то, что принадлежит собственно Грибоедову?
— Нет, не могу... Давно было, много с тех пор воды утекло... [15]
И тут, яснее обыкновенного, показалась на губах старика добрая улыбка.
Это был мгновенный, но ясный луч, осветивший мне личность этого человека. Я понял, с кем имею дело.
Все, что рассказывал мне тут, утром, Андрей Андреевич, я совокупляю с рассказами его в вечернее мое посещение того же дня. Да, я был у него в тот же день вечером, потому что по тону и общему характеру приема, мне сделанного Жандром, я почел себя вправе в тот же
Может быть, я не запишу обоих наших разговоров, и утреннего, и вечернего, в порядке и последовательности, но уверен, что не упущу из них ничего главного.
— Вы были в Петербурге, ваше превосходительство, когда привезли сюда Грибоедова как декабриста?
— Да, в Петербурге.
— Степан Никитич, и не один раз, говорил мне... Но позвольте прежде этого другой и очень важный для меня, да и не для одного меня, вопрос; скажите, какое впечатление произвел на публику арест Грибоедова? Это обстоятельство гораздо важнее, нежели кажется с первого поверхностного взгляда, и ваше на этот раз показание вполне драгоценно.
"Угол падения, — подумал я в эту минуту геометрической истиной, — не в одном вещественном, но и в нравственном мире равен углу отражения".
— Огромное, — ответил мне Жандр, смотря на меня прямо, как бы желая "вразумить" меня. — Огромное, — повторил он. — По городу пошла молва, толки: "Грибоедова взяли, Грибоедова взяли".
— А, — сказал я, не скрывая того отрадного чувства, которое овладело мной в эту минуту, чувства, в котором была смесь и радости, и какой–то гордости за человека, которому чужда теперь всякая гордость, но память которого люблю я так сильно. — Стало быть, имя было слишком громко, слишком народно.
— Еще бы! Такие ли я вам еще на этот раз чудеса расскажу. Однако вы начали и не кончили: что же вам говорил Степан Никитич?
— Он говорил мне, и, повторяю и вместе прошу вас заметить, не один раз, что Грибоедов, которого засадили в Главный штаб, всякую ночь приходил оттуда к вам.
— Совершенная правда. Всякую ночь приходил, ужинал или пил чай и играл на фортепиано. Последнее–то и было его отрадой: вы, конечно, знаете, что он был замечательный музыкант – музыкант не только ученый, но страстный. Он возвращался от меня в свою конуру или поздно ночью, или на рассвете.
— Да как же, боже мой, все это делалось? Слышишь и ушам не веришь. Между тем слышишь все это от людей, в словах которых нет никакой возможности сомневаться.
— Делалось, а потому и делалось, что Грибоедов имел удивительную, необыкновенную, почти невероятную способность привлекать к себе людей, заставлять их любить себя, именно "очаровывать". Я не знаю, как Степан Никитич рассказывал вам историю его ареста, но расскажу ее вам в свою очередь и в доказательство всей справедливости слов, сейчас мной сказанных. Вы знаете, что тогда он служил при Ермолове и взят он был во время какой–то экспедиции, в каком–то местечке, имени которого не вспомню.
— Я вам помогу, ваше превосходительство: он был взят в Екатериноградской станице.
— Кажется, что так. Подробности его ареста очень любопытны и характеристичны именно как доказательство той привязанности, которую умел внушать к себе Грибоедов. Когда к Ермолову прискакал курьер с приказанием арестовать его, Ермолов, — заметьте, Ермолов, человек вовсе не мягкий, — призвал к себе Грибоедова, объявил ему полученную новость и сказал, что дает ему час времени для того, чтобы истребить все бумаги, которые могли бы его скомпрометировать, после чего придет арестовать его со всей помпой — с начальником штаба и адъютантами. Все так и сделалось,
— Извините, Андрей Андреевич, что я перебью вашу речь рассказом об одной подробности, которая относится именно к этой минуте и которую я слышал от Степана Никитича. Она только прибавляет к доказательствам того, что и вы хотите доказать, то есть как все любили Грибоедова. Когда Ермолов сдал его с рук на руки курьеру, то сослуживцы Грибоедова обратились к этому курьеру со следующим, как говорится, "наказом", что если он не довезет Грибоедова до Петербурга цела и сохранна, то пусть уж никогда ни с одним из них не встречается, ибо сие может быть ему вредно.
— Это очень вероятно. Продолжаю мой рассказ. С Грибоедовым были не все его бумаги, но значительная часть их находилась в крепости Грозной. Ермолов должен был дать предписание коменданту захватить эти бумаги, запечатать и передать пакет курьеру. Все было исполнено. Курьер, Грибоедов и пакет благополучно прибыли в Петербург в Главный штаб [17]. Слух об аресте Грибоедова распространился... Через несколько дней после этого ко мне является один, вовсе мне до того времени не знакомый человек, некто Михаил Семенович Алексеев [18], черниговский дворянин, приносит мне поклон от Грибоедова, с которым сидел вместе в Главном штабе, и пакет бумаг, приехавших из Грозной. Как же все это случилось? Грибоедов, когда его привезли, успел какими–то судьбами сейчас же познакомиться с Алексеевым, который сказал ему, что его в самом скором времени выпустят, потому что он взят по ошибке, вместо родного брата своего, екатеринославльского губернского предводителя. Грибоедов воспользовался этим обстоятельством отлично: в пять минут очаровал Алексеева совершенно, передал ему пакет, сказал мой адпес и просил доставить этот пакет ко мне. Алексеев все исполнил свято.
— Еще раз виноват, Андрей Андреевич. Вы мне позволите пополнить ваш рассказ?
— Сделайте милость. Иное я мог забыть, а другое могу и не знать.
— Вот, со слов Степана Никитича, обстоятельство, которое вполне поясняет, каким образом пакет, бывший у курьера и уже составлявший, таким образом, казенную собственность, мог вдруг очутиться в руках самого Грибоедова. Курьер сдал и самого Грибоедова, и пакет караульному офицеру. Этот офицер был некто Сенявин [19] — сын знаменитого адмирала, — честный, благородный, славный малый. Принявши пакет, он положил его на стол, вероятно, в караульной комнате, в которой на ту пору мог находиться и Алексеев, как человек, уже свободный от всякого подозрения. Сенявин не мог не видеть, как Грибоедов подошел к столу, преспокойно взял пакет, как будто дело сделал, и отошел прочь. Он не сказал ни слова: так сильно было имя Грибоедова и участие к нему.
— И должно быть так. Повторяю вам, что я мог кое–что и забыть, но если вам рассказывал Степан Никитич, так сомнения никакого быть не может. Далее. Этот добрый и славный человек Алексеев бывал у меня и после несколько раз; передавая же мне пакет, он вместе с тем передал мне приказание Грибоедова — сжечь бумаги. Однако же я на это не решился, а только постарался запрятать этот пакет так, чтобы до него добраться было невозможно, — я зашил его в перину. Когда Грибоедова выпустили, мы пакет достали и рассмотрели бумаги; в них не оказалось ничего важного, кроме нескольких писем Кюхельбекера. Но история грибоедовского сидения этим далеко не кончается. Я вам говорил уже, что слух об его аресте распространился быстро. Вдруг доходят до меня такие слова: "Помилуйте, — говорит один, — что это за вздор в городе болтают, будто бы Грибоедов взят: я его сейчас видел на Невском проспекте". — "И я тоже", — говорит другой. "А я видел в Летнем саду", — говорит третий. Что же вышло? Содержавшихся в Главном штабе возили допрашивать из штаба в Петропавловскую крепость. Одним из помощников главного правителя дел военно–судной комиссии был некто Ивановский.