Ацтек
Шрифт:
Так вот и получилось, что следующую ночь я просидел, не смыкая глаз, на склоне холма среди множества спящих беженцев.
— Долго гуляем, — заметила Кокотон по пути. Поскольку только первые беженцы, покинувшие Теночтитлан, нашли на материке кров, остальным пришлось сидеть под открытым небом. — Ночка темная, — уместно высказалась в связи с этим моя дочурка.
Нам четверым не нашлось даже места под раскидистым деревом, но Бирюза предусмотрительно захватила одеяла. Она, Звездный Певец и Кокотон теперь спали, завернувшись в них, а я сидел, набросив на плечи одеяло, и смотрел на мою дочурку, мою Хлебную Крошку — единственную драгоценность, которая осталась у меня от жены. И сердце мое просто обливалось кровью.
Некоторое время тому назад, почтенные братья, я пытался описать вам Цьянью, сравнив ее с щедрым и великодушным растением агавой.
В ту ночь я очень старался найти утешение в елейных заверениях наших жрецов, уверявших, что мертвые будто бы не ведают ни жалоб, ни скорби, ибо смерть есть всего лишь пробуждение от тяжкого сна, каковым является наша жизнь. Может быть, так оно и есть. Ваши христианские священники утверждают почти то же самое. Но для меня это было слабым утешением, ибо мне-то предстояло оставаться в этом горестном сне, причем оставаться там обездоленным и одиноким. Всю ночь напролет я вспоминал Цьянью и то слишком короткое счастливое время, которое мы провели вместе перед тем, как закончился ее сон.
Я помню все это до сих пор… Однажды, во время нашего путешествия в Мичоакан, она увидела на утесе незнакомый цветок и сказала, что хотела бы завести такой дома. Ну что бы мне тогда стоило залезть на скалу и сорвать для жены цветок…
А в другой раз, без всякого на то повода, Цьянья сложила миленькую песенку, сочинив и слова, и мелодию: она просто проснулась в то утро, радуясь жизни и любя весь мир. Она тихонько мурлыкала ее, чтобы не забыть, а потом попросила купить ей «журчащую» флейту, чтобы исполнять песенку как следует. Я пообещал заказать инструмент, как только встречу знакомого мастера. Но забыл. А Цьянья, видя, что у меня полно других дел, так больше и не напомнила мне о своей просьбе.
А еще как-то раз… Аййа, много-много раз… О, я знаю, что Цьянья никогда не сомневалась в том, что я люблю ее, но почему я не использовал любую, самую незначительную возможность, чтобы лишний раз показать это? Я знаю, жена прощала мне невольные ошибки и проявленную невнимательность. Она забывала обо всем этом, а вот мне ни одной своей оплошности уже не забыть до конца дней. Всю оставшуюся жизнь я вспоминал, как не сделал того или другого, и сердце мое горько сжималось от осознания безвозвратности прошедшего и невозможности что-либо исправить. Этого мне забыть не дано, а вот многое из того, что я хотел бы сохранить в памяти, настойчиво от меня ускользает. Если бы я только мог припомнить слова той песенки, которую Цьянья сочинила, когда ощущала себя безмятежно счастливой, или хотя бы ее мелодию, я мог бы мурлыкать песенку про себя. И как бы я хотел узнать, что же жена крикнула мне вслед, когда ветер унес ее слова, в тот самый последний раз, когда мы навеки расстались…
Когда все беженцы, в том числе и мы, наконец вернулись на остров, большая часть города лежала в руинах. Рабочие и рабы уже занимались расчисткой завалов, извлекая целые известняковые плиты и выравнивая обломки, чтобы потом использовать их как основание для новых построек. Тело Цьяньи обнаружить так и не удалось. Не нашлось ни малейшего следа, совсем ничего, даже кольца или сандалии. Моя жена исчезла навсегда — так же бесследно и безвозвратно, как та незатейливая песенка, которую она когда-то сочинила.
Но, мои господа, я знаю, что, хотя над ее так и не найденной могилой были один за другим построены два новых города, Цьянья по-прежнему пребывает где-то здесь. Здесь, ибо у нее не было с собой магического осколка, без которого у нас не пропустят в загробный мир.
Много раз поздно ночью я бродил по этим улицам и тихонько звал ее по имени. Я звал жену в Теночтитлане, я зову ее и в новом городе Мехико, поскольку старику все равно не спится по ночам. Мне попадалось немало призраков, но Цьянью не довелось встретить ни разу.
Я встречал лишь несчастных, озлобленных духов, абсолютно не похожих на Цьянью, которая была счастлива всю свою жизнь и погибла, пытаясь сделать доброе дело. Я видел и узнал немало мертвых воинов мешикатль: город просто кишит этими скорбными призраками. Я видел Рыдающую Женщину, похожую на струйку тумана с очертаниями женской фигуры, и слышал ее горестные стенания. Но она не напугала меня. Я лишь пожалел ее, ибо по себе знаю, что такое утрата. И Чокакфуатль,
Я много размышлял об этом и задаюсь вопросом: уж не потому ли я встречаю только скорбных и угрюмых обитателей ночи, что и сам очень похож на них? Возможно ли, что людям более веселого нрава, сердца которых открыты радости, легче увидеть более благородного призрака? Я прошу вас, господа писцы, если кто-то из вас, добрых людей, встретит Цьянью ночью, дайте мне знать об этом. Вы узнаете ее сразу, и никого из вас не испугает дух, воплощающий в себе такое очарование. Она по-прежнему, как и тогда, предстанет перед вами девушкой двадцати лет, ибо смерть, по крайней мере, избавила ее от старения и всех связанных с ним немощей и недугов. И вы непременно узнаете эту улыбку, ибо ни за что на свете не сможете устоять и непременно улыбнетесь в ответ. А если она заговорит…
Но нет, вы не поймете ее речь, но если просто увидите ее, будьте милосердны — расскажите об этой встрече мне. Ибо Цьянья по-прежнему бродит по этим улицам. Я знаю это. Она здесь, и она будет здесь всегда. Всегда.
IHS. S.C.C.M
Его Священному Императорскому Католическому Величеству, императору дону Карлосу, нашему королю и повелителю
Его царственному и грозному Величеству, наиславнейшему нашему королю из города Мехико, столицы Новой Испании, в день св. мученика Пафнутия, в год от Рождества Христова одна тысяча пятьсот тридцатый, шлем мы наш нижайший поклон.
В последнем своем послании Его Величество с присущими Ему добротой и сочувствием выражает сострадание по поводу затруднений, с коими нам, Защитнику Индейцев, каждодневно приходится сталкиваться, исполняя свои обязанности, и просит сообщить Ему о вышеупомянутых сложностях и препонах более подробно.
Во исполнение сего повеления довожу, в частности, до сведения Вашего Величества, что у испанцев, получивших в здешних краях владения, вошло в обычай присваивать вместе с землей в собственность и искони проживавших там индейцев и клеймить их щеки буквой «G», первой буквой слова «guerra», то есть «война», дабы, объявив их военнопленными, на этом основании подвергать самому жестокому обращению. Правда, со временем нам удалось добиться признания того, что индейца нельзя обрекать на рабский труд, если только он не признан светскими либо церковными властями виновным в совершении какого-либо преступления. Добились мы и более строгого применения здесь закона Матери— Испании, провозглашающего всякого принявшего Святое Крещение (как еврея в Старой Испании, так и индейца в Новой) имеющим те же права, что и исконный христианин-испанец. Из этого следует, что ни один крещеный индеец не может быть осужден за какое-либо преступление без проведения подобающего расследования, слушания дела в суде и вынесения приговора. Но, конечно, показания туземцев, как и показания евреев (даже обращенных в христианскую веру), не могут иметь тот же вес, что и показания благочестивых, уже рожденных христианами испанцев. Следовательно, если испанец пожелает получить в рабство какого-нибудь крепкого индейца или привлекательную краснокожую женщину, ему требуется лишь выдвинуть против этого человека более или менее правдоподобное обвинение, которое ему хватит ума измыслить.