Ада, или Эротиада
Шрифт:
Оба вели дневники. Вскоре после этой прелюдии взаимопознания произошел один забавный случай. Направляясь к дому Кролика с коробочкой появившихся из личинок и усыпленных хлороформом бабочек и уже проходя через сад, Ада внезапно остановилась и выругалась («Черт!»). В этот самый момент и Ван, направлявшийся в противоположную сторону с намерением немного пострелять в расположенном неподалеку павильоне (где был и кегельбан, и всякие прочие разности, к которым частенько прибегали на досуге прочие Вины), точно так же резко, как вкопанный, остановился. И тут по странному совпадению оба кинулись бегом в дом прятать свои дневники, так как каждому взбрело в голову, будто дневник оставлен раскрытым у каждого в комнате. Ада, опасавшаяся любопытных глаз Люсетт и Бланш (гувернантка, будучи патологически ненаблюдательна, никакой угрозы не представляла), обнаружила, что волновалась напрасно: альбомчик с последней записью оказался ею спрятан. Ван же, подозревавший, что Ада не прочь «пошпионить», обнаружил в своей комнате Бланш, делавшую вид, будто заправляет уже заправленную постель,
16
Их первым буйным, неистовым ласкам предшествовал период какого-то странного лукавства, какой-то съежившейся затаенности. В роли неявного преступника выступал Ван, однако ее пассивное приятие поступка нашего бедного мальчика, казалось бы, служит поощрением этого шага при всей его чудовищной непристойности. Через пару недель оба с насмешливой снисходительностью будут вспоминать этот период ухаживания; однако в ту пору явная трусость Вана и Аду ставила в тупик, и причиняла мучения ему самому — главным образом потому, что он отлично видел, что ее это ставит в тупик.
Хотя Вану ни разу не пришлось заметить ничего даже близко напоминавшего возмущение девственного начала в Аде — девочке отнюдь не склонной быстро пугаться и не чрезмерно брезгливой («Je raffole de tout ce qui rampe»), его страх основывался на двух-трех кошмарных видениях, в которых он рисовал себе ярко, во всяком случае, вполне достоверно, как она, отвергнув его страсть, с диким взором отшатывается, призывая на помощь гувернантку или мать, а то и какого-нибудь верзилу лакея (в действительности не существующего, но в мечтах Вана убиваемого — поражаемого, точно лезвием, острыми костяшками пальцев, прорезаемого, точно кровавый окорок), после чего становилось ясно, что Ван будет из Ардиса изгнан…
(Рукой Ады: Отчаянно протестую по поводу слов «не чрезмерно брезгливой». Несправедливо как факт и дурно литературно. Пометка Вана на полях: Прости, кисонька, но оставим как есть.)
…но даже если б пришлось заставить себя посмеяться над этими фантазиями и вовсе стереть их из памяти, все равно Ван не был бы в восторге от своего поведения: в своих реальных, хотя и скрытых, отношениях с Адой, в том, что он делал и как, ему казалось, он либо пользуется ее невинностью, либо заставляет скрывать от него, самого томящегося, что она понимает, что именно скрывает он.
После первого, такого легкого, такого безмолвного взаимоприкосновения его мягких губ и ее нежнейшей кожи — высоко на пятнистом том дереве, где лишь шальная ardilla [101] изящным прыжком смахивала листву, — в каком-то смысле ничего как будто не изменилось, в каком-то все было потеряно. Такие прикосновения выявляют некое новое касание; простым осязанием не ощутить; карандаш завершает контур. С этого момента в некоторые миги их уже по-иному беззаботных дней, при некоторых повторяющихся накатах сдерживаемого безрассудства вставал между ними завесой какой-то тайный смысл…
101
Белка (исп.).
(Ада: теперь в Ардисе они перевелись почти полностью. Ван: Кто? А-а, понял.)
…не исчезавший, пока ему не удалось избавиться от состояния, какое необходимость таиться постоянно низводила до гнусного зуда…
(Ну же, Ван!)
После, обсуждая с ней вместе это жалкое и гадкое состояние, он и сам сказать не мог, боялся ли он в самом деле, что его avournine [102] (как впоследствии называла Аду на своем ломаном французском Бланш) на всякое пылкое проявление чувств может ответить взрывом искреннего или отлично разыгранного негодования, а может, его мрачное коварство было продиктовано желанием вести себя пристойно и щадить невинного ребенка, чьи прелести слишком манили, чтоб отказаться от тайного их вкушения, но все же были слишком святы, чтоб открыто оскорбить насилием; но не так все шло, и это было очевидно. Нет сомнения, трактуемые весьма банально, что было более чем нормально для событий восьмидесятилетней давности, представления о благопристойности, вся эта невыносимая, почерпнутая из трясущих букольками романтических буколик пошлая чушь о робких воздыхателях, все эти манеры и манерность, — именно они и явились причиной затаенности Вана в засаде, а также и Адиного молчаливого выжидания. Нигде не осталось никакого указания, в какой именно летний день началось Ваново осмотрительное и тщательно продуманное обхаживание Ады; только она, ощущая в определенные моменты у себя за спиной его до неприличия близкое присутствие, жар его дыхания, скольжение губ, одновременно отдавала себе отчет в том, что эти странные, молчаливые приближения, должно быть, начались давным-давно, в каком-то неопределенном и неясном прошлом, и раз уже начали происходить с ее молчаливого согласия, теперь их остановить ей уже не удастся.
102
Сожительница (искаж. фр.).
В
103
Изгиб спины (фр.).
Если бы дело было только в утолении, обычном утолении мальчишеской страсти; иными словами, если бы сюда не примешивалась любовь, наш юный друг вполне мог бы смириться — потерпев всего лишь лето — со всей досадностью и двусмысленностью своего положения. Но Ван любил, и, значит, мучительное облегчение не могло явиться для него выходом; а скорее всего стало вовсе тупиком, оставаясь неразделенным; будучи скрываемо в страхе; будучи удерживаемо от перетекания в последующую фазу несравненно большего блаженства, что, подобно окутанной туманом вершине, встающей перед путником на суровой горной тропе, сулило стать истинным, желанным пиком опасной его связи с Адой. В эти жаркие летние дни, а может, недели, не в силах удержаться от ежедневных, легких, как крылья бабочки, прикосновений губами к этим волосам, к этой шее, Ван чувствовал, что он дальше от Ады, чем был накануне того дня, когда, еще даже не вполне чувственно осознав это в хитросплетении ветвей дерева шаттэль, случайно, едва-едва, прикоснулся губами к ее коже.
Но все в природе движется, все развивается. Однажды днем Ван подкрался к ней сзади в музыкальной гостиной гораздо бесшумней, чем обычно, поскольку был босиком, — и, повернувшись, Адочка, прикрыв веки, прижалась губами к его губам, запечатлев на них свежий, точно розовый бутон, поцелуй, повергая Вана в растерянность и оцепенение.
— Теперь уходи! — сказала она. — Быстро, быстро, мне некогда!
Он замешкался, как идиот, и тогда она мазнула крест-накрест своей кистью по его пылающему лбу, изобразив на нем древнее эстотийское «крестное знамение».
— Мне надо это дорисовать, — добавила Ада, указывая тонкой кисточкой, обмакнутой в лилово-сиреневую краску, на симбиоз Ophrys scolopax с Ophrys veenae, — а то вот-вот переодеваться, потому что Марина хочет, чтобы Ким сфотографировал нас с тобой: держимся за ручки, с улыбочкой. (И с улыбочкой снова принялась за свой кошмарный цветок.)
17
Самый толстый словарь в библиотеке слово «губа» определяет так: «Одна из двух чувственных складок вокруг отверстия».