Адам и Ева
Шрифт:
Как только я вызывал мрачный образ смерти, Ева бледнела. Словно в забытье сжимала она меня в объятиях.
– Милый, твое сердце стучит рядом с моим. Как могла бы я поварить, что смерть тебя когда-нибудь похитит у меня?
Это бесхитростное дитя произнесло такое сладостное слово, словно оно было словом святых, ибо надо, надо верить. Багряный поток крови перестал бы омывать мои жилы, если бы и он не был, по своему, актом веры. Ева прижимала свои губы к моим и восклицала:
– Вот мои перси, возьми их в свои руки. Вот мои волосы, заверни
Боже, с какой полной жизни гордостью она восклицала это. Крик ее поднимался к вершинам деревьев, как вызов.
Шел третий месяц нашей любви. Твоя грудь, моя Ева, была так упруга под моими пальцами! Ты предлагала мне ее, трепетавшую и налитую, как плод, и не ведала стыдливости. Ты также просто и естественно, какой была сама жизнь, предлагала мне свое тело. Оно было подобно вечной жажде и вечному голоду. Одежда твоя спадала, и сама ты не знала, что была нагой в моих объятиях. Но ты не промолвила еще мне слова любви, словно красота твоей груди и твоей утробы была ничем рядом с более великой красотой, скрытой в тебе.
Под утро я вступил в цветущий сад. Я влез на дерево и сорвал горячий плод любви. Твое тело узнало мое. Но падает яблоко с ветви, и снова поднимаются соки, рождаются новые яблоки для иной жажды, пока не воздвигнуты преграды. Но дева не сразу молвит слово, которое водружает вокруг нее ограду. Она разжимает колена и пробуждается лишь наполовину. В глубине ее существа скрывается более сладостный сад, чем девственность ее утробы, но она не знает об этом. Я, моя дорогая Ева, говорил тебе о любви, как тот, кто познал уже любовь. Но ты мне подарила твои маленькие перси и не ведала какое божественное имя у любви.
Однажды утром, уйдя вместе в лес, мы присели на холмик, и никто из нас не говорил. Вился легкий туман, осень уже склонялась к концу. И вдруг, услышав пение дрозда, ты заплакала. Я не знал, почему горячий дождь слез орошал твои щеки. Я захотел тебя поцеловать, но ты отстранила мои губы, промолвив:
– Ты не думаешь, милый, что лес проснется теперь, когда пропел дрозд?
Какое ты странное слово сказала! Лес покрывался листочками, и, если бы пришла весна, ты сказала бы иное слово. Ты прибавила потом, как будто не своим голосом:
– Мне казалось, что спала я целую вечность. О, дорогой Адам, дрозд пропел и ныне я просыпаюсь!
Я тоже услышал его ныне впервые, но пение его не имело для меня того же смысла, как для Евы.
– Видишь, – ответил я ей, – он поет, потому что теперь перелет. Они всегда поют в пору созревания рябины.
Я говорил, как человек, не знающий, что предметы суть только проявления движений нашей души. А Ева все слушала пение птицы.
– О, – промолвила она, – его пение так нежно проникает в меня! Оно так глубоко опускается в мою душу и, словно прекрасный мелодичный дождь, орошает ее своими каплями. Я не знала еще этого как будто слегка плачущего и потом словно смех улетающего голоса.
Розы расцветали на ее
– Дрозд пропел, маленькая Ева! Он охмелел от рябины, и я – также, как дрозд: румяные гроздья твоих уст вскружили мне голову.
Это походило на детскую игру, и Ева не смеялась. Она взяла мое лицо руками. Долго глядела в мои безумные зрачки, и что-то случилось: она уже не была прежней дикой девушкой. Нежная юная женщина устремила в мои глаза свой строгий, влажный взгляд.
– О, – сказала она мне, – это, ты, конечно, ты! Это твои глаза! Твое лицо! Мне кажется, тебя я вижу впервые!
И потом, когда я обнял ее, она опустила свою голову мне на плечо и сказала:
– Теперь я чувствую другую боль, более сладостную, чем тогда, когда ты меня взял!
Я не знал, что она хотела сказать. О какой боли говоришь ты, дорогая Ева? Мои руки нежны, как у птицелова, что, насвистывая, пленяет птиц, и я едва коснулся концов твоих персей. Я не мог сделать тебе больно.
– О, – проговорила она, – это похоже на то, как будто душа моя меня покидает. Ты часто мне говорило любви, но дрозд не пел. Теперь и я…
Она вздохнула. Долго, долго трепетала она, зардевшаяся и пылавшая огнем на моей груди. Мне казалось, я видел, как приближался румяной поступью день под сумраком леса. Кущи на востоке оделись листвою. С пурпурным трепетом своего тела она походила на сад роз, упавших с неба. И ныне с любовью в ней родилась стыдливость, девственный страх души, которая отдалась нагая. Ева не покраснела, когда я расстегнул ее платье под светом луны.
Друг, друг, друг, ты не осмелилась высказать до конца свои жестокие слова. Твоя душа приблизилась к концам твоих губ и замерла. Но я приблизил уста, и никогда еще ты мне не дарила такого поцелуя. Дрозд пропел, моя маленькая Ева! Я уже знал теперь, какой чудесный смысл таился в этом голосе леса.
Поднимались пары тумана, волнистые ткани вздрагивающей плоти утра. Природа была нага под лучами солнца, и юная супруга также сбросила одежды со своей души. Божественная музыка жизни звучала с плеском ручья, шелестом листьев и птиц.
В следующее утро я будил Еву, касаясь устами шелковистого краешка ее век. Она спала, подобно сну леса в тот день, когда впервые пел дрозд и, наконец, под легким дуновеньем моего дыхания, нехотя открывались ее глаза, И вслед за тем, как сама она меня просила, я нежно рассеял ночь вокруг нее, промолвив:
– Дрозд пропел, дорогая Ева!
Это было подобно знаку благовестия, которым каждое утро я говорил ей, что моя любовь родилась. Дрозд не лучше поет, чем другие птицы. Он прилетает каждое лето, когда плоды уже поспели. Он насвистывает грустную, как серый дождь, песню. И потом улетает со своей кружащейся песенкой при шелесте последних листьев. Но этот дрозд никогда не покидал нас. Нашей любовью стала рябина с красными ягодами, где он пел свою песню.