Афганские былинки. Война и мир
Шрифт:
Но спешил Шурка совершенно напрасно: Ковалев, накрывшись с головой, спал. Дневальный из молодых разбудить его не решался, а ротный в палатку не заходил. И, сорвав с него одеяло, Шурка за дневального заорал:
– Подъем, жор проспишь!
И осекся. Ковалев был мертв, подушка была вся бурой от крови, лицо наоборот, белым, а в брезентовом полотнище у изголовья просвечивала крохотная дыра. Шурка шагнул назад, натолкнулся спиной до дневального и дальнейшее уже слышал плохо.
Пришел начмед, потом комбат и незнакомый из особого отдела майор, и началось то ли дознание, то ли что.
– Шальная… – заполнял майор. – Между одиннадцатью тридцатью и двенадцатью ночи… Входное отверстие соответствует…
«Это когда я про «Москву» думал, – соображал
За обедом обедали, за ужином ужинали. Ели без аппетита, но ели, разговаривали тихо, но не о нем. Дорошин внизу скатал матрац и унес в каптерку.
– Теперь твоя.
Потом злее обычного пришел замполит и стал собирать из их тумбочки юркины вещи.
– Мыльница его?
Шурка кивал.
– Зубная щетка чья?
– Тоже…
– А блокнот?
И Шурка неожиданно испугался:
– Мой.
Любые записи и заметки для памяти были строжайше запрещены. Блокнот до юркиных не дойдет. Замполит недоверчиво на него посмотрел. Но блокнот был не подписан, почерк неразборчив, и он его отложил. И Шурка облегченно вздохнул, прибрал его и быстренько после замполита отбился. Но юркиного места отбивать не стал, – полез к себе. Лежал, и, прислушиваясь к себе, недоумевал.
Получалось так, как говорил Юрка. Не было его в настоящем, не существовало, а пробирало. И пробирало так, что он вроде бы существовал. И хотелось все время свеситься вниз. И выждав, когда рота заснет, Шурка без единого скрипа поднялся, притащил на тумбочку переноску, которую Дорошин приспособил под настольную лампу, и, завесив её штанами, приступил. Не задумываясь, не подбирая слов и прямо с того места, где обрывалась строка. Места в блокноте оставалось много, но писать так же мелко он не умел и поэтому экономил. Писал, шмыгая носом, и выводил неуклюжие буквы. Он хотел, чтобы пробирало, чтобы верили и по-настоящему.
– Пишешь? – свесился к нему Поливанов, посмотрел задумчиво в потолок и неожиданно попросил:
– Напиши, как мы тогда с танкистами подрались, и он за меня вписался.
– Про то, как он мне на «губу» сгущенку принес! – попросили справа.
– И про письма!
И со всех сторон вдруг посыпалось:
– Про то, как он вместо «Боевой листок» «Боевой свисток» написал!..
– И про рейды!
– И про кино!..
– И про то, как мы на скважину ездим и вообще!..
Все вокруг заскрипело, придвинулось и ожило. Уцелевшая от караула рота наперебой диктовала, и Шурка едва за ней поспевал. Строчил, дул на пальцы и снова строчил. Рота охала, вспоминая, смеялась до слез и сухими глазами плакала. Всем было грустно и отчего-то пронзительно хорошо. Никто не слышал ни стрельбы, ни грохота КПП, ни шального свиста над головой. И когда в палатку вошел для подъема ротный Фомин, все спали вперемешку на чужих местах, Линьков за тумбочкой сопел в блокнот, а на переноске тихо занимались штаны. Фомин их осторожно убрал, пролистал блокнот и на середине с удивлением остановился. Сразу после мельчайшего бисера было неумело и старательно выведено: «Блокнот», а чуть ниже, коряво, но с тою же твердостью Линьков написал: «расказ».
Кража
В полк привезли женщин. С почтовым БТРом прибыли из Кабула две официантки для офицерской столовой и новая продавщица военторга. Прежняя Маринка куда-то бесследно испарилась, и полк неделю разглядывал в тоске повисший на «Берёзке» замок. Была, правда, ещё одна – папина секретарша Рита, – но та вращалась в таких высоких сферах, что её вроде бы и не было. А тут трое.
Приехали, разместились, и над полком с невиданной быстротой разнеслось:
– Загорают!
Все были потрясены. Оказалось, что на земле ещё оставались белые люди, и им для чего-то нужно было почернеть. А то, что люди – женщины, и вовсе делало новость ошеломляющей. Выгоревший до основания личный состав не поверил и выслал на разведку Самсонова с
– Рыженькая!.. В купальнике!.. Цвета морской волны!.. Кайф! Блондинка в голубом! Номер бюста четыре!.. Умру! И ещё светлее! С ногами! Ох, расстреляйте меня!
И его с удовольствием бы и немедленно расстреляли. Спасала Жорку ценность информации. Водила Миносян стонал, его взводный Шерстнёв побежал в общагу за новой портупеей, но там ему её не дали, потому что оказалось, теперь самим нужна. И все люто возненавидели часового с седьмого поста, который бездарно ещё что-то охранял и при этом жался от смущения к восьмому.
В офицерском модуле всё стремительно преобразилось. Запахло одеколоном, «Флореной» и обувным кремом «Люкс». Дневальные гремели и вёдрами выносили выдавленные тюбики и пустые флаконы «Шипра». Ни крема, ни одеколона офицеры из соображений тактики не жалели, заранее создавая себе предлог заглянуть в магазин, и валом повалили в столовую, куда раньше шли только под угрозой голодной смерти.
Но в палатках, глядя на офицерское оживление, приуныли, и воцарилась гнетущая тишина, потому что ни портупей, ни денег для военторга там не было, и даже самые счастливые люди на земле – дембеля, – имели только одеколон. Можно было до бесконечности начищать ботинки мазутой и в ослепительнейшую дугу выгибать пряжки ремней, ремни от этого в портупеи не превращались. Водила Миносян скис, а Самсонова лично «починил» командир полка, и он теперь делился впечатлениями с губарями. Да тут ещё, как назло, с новой официанткой прошёл мимо палатки ротный капитан Скворцов. Оба беззаботно чему-то радовались. Она была невыносимо прекрасна, он до безобразия хорош, и настроение у всех рухнуло окончательно. Поэтому, когда вернулся караул, все набросились на Старкова, который и стоял, как дурак, на седьмом посту. Все считали его лохом, тормозом и рязанским гудком. В чём он притормозил и какой просвистел случай, никто толком не знал, но про себя каждый был уверен, что он бы уж точно не упустил, и уж с ним бы непременно случилось иначе. Но Старков невозмутимо начищал автомат и молчал. Потом сунул его под матрац и заснул так, что даже не пошел на ужин. И разговор немедленно перекинулся на другое.
Не имея своих надежд, все надеялись теперь на офицеров, причем каждый на своего. Хотелось, чтобы именно своему ротному повезло, и своему ротному улыбнулась удача, чтобы таким образом приобщиться к счастью. Поэтому за событиями из палаток наблюдали с воспаленным вниманием. А события в полку разворачивались интересные.
С официантками разобрались скоро. Первую довольно плотно ухватил ротный капитан Скворцов, вторая колебалась между Шерстнёвым и Фоминым, причем Фомину в связи с его неженатостью отдавалось явное предпочтение. Но с продавщицей ясности не было никакой, между тем, как именно с ней и хотелось все прояснить. Мало того, что женщина, мало того, что молодая, она была еще и красивой. Самсонов не врал, когда просил за нее расстрела. В ней было все и немножко больше: лицо, походка и огромные, ненормально доверчивые глаза, в которых каждый видел себя героическим и большим. И страсти вокруг неё кипели нешуточные.
– Всё, Сафронов в атаку пошел! – докладывали наблюдатели. – Сейчас французские духи у нее покупает…
– Бородин заказал летунам «Клико»!
– Прапорщик Корнейчук обещал застрелиться!..
Папина секретарша Рита забеспокоилась. Заподозрив неладное, она даже приспустилась слегка с небес, – появилась как-то в кино и мелькнула на офицерском собрании. Но с маневром этим она безнадежно опоздала. Папина секретарша, – как ни крути, а почти что мать. Женщин в полку все равно оставалось трое, и все баталии разгорались вокруг одной. Приватно отозвав офицеров после развода, Папа строжайше предупредил насчет «всяких там шуры-муры». Но шуры-муры – одно, а личная жизнь – другое. Каждому хотелось жить лично.